"Сталинград? Кажется, там вас и освободили американцы?"

В соседях у меня много известных и очень интересных людей.

"Сталинград? Кажется, там вас и освободили американцы?"
© Universal Pictures

Один скульптор, одна сценаристка, переводчица с англисйкого и китайского, сразу несколько художников и художниц, успешная бизнес-вумен, с мужем, телевизионным журналистом, один дизайнер, один малой известности детский писатель, один мировой известности модельер, две очень знаменитые актрисы.

Одна из них, великолепнейшая Стефан Одран умерла несколько недель назад.

Вторая, ещё более преклонного возраста, исчезла из поля зрения публики уже давно, и из моего личного «поля», не так уж недавно, после наиглупейшего эпизода. Рассорила нас Великая отечественная.

В моей безумной практике это первый случай, когда на меня смертельно обиделись из-за войны.

Это была очень хорошая актриса и красивая женщина. Со стилем и вкусом. С литературными способностями и талантом к декорации интерьеров.

Она снималась, дружила и играла на сцене «Комеди Франсез» с самыми великими. Её партнёрами были Жан Габен и Лино Вентура. Жак Превер посвятил ей чудесное рифмованное (!) стихотворение, которое она знала наизусть и декламировала со всем возможным блеском лирики и самоиронии.

У неё был очень знаменитый брат и весьма знаменитый муж. Оба её серьёзно и непоправимо обидели и обоих она серьёзно прочесала в автобиографии, которую так никогда и не решилась издать, но прочесть мне дала, под честное слово не разглашать описанное.

Кроме автобиогрaфии, она написала и опубликовала несколько романов, два из которых получили весьма приличные призы, а один, к тому же был экранизирован популярными актёрами и имел нестыдный уcпех.

Романы получились неплохие, но, что называется, на любителя: типичные женские мелодрамы, свёрстанные недурным и не блестящим слогом.

Мы долгое время крайне приятно и продуктивно общались: она написала новый роман и надеялась на громкую экранизацию (со времён её последнего успеха, прошло уже много лет и она соскучилась не столько по славе, сколько по работе. Любой, вращающийся в этой области человек поймёт такое состояние, без лишних пояснений).

Мне дали роман на дружескую перечитку, с просьбой сигнализировать все возможные огрехи и я таки пригодилась, потому что, помнится, нашла там один серьёзный анахронизм: героиня у неё носит одёжу фирмы, ещё не существовавшей во время описываемых событий...

А описываемые события начинаются во время Второй мировой и трагически «мелодраматизируют» в пятидесятые.

Вообще, в этой последней её работе с мелодраматизмом был настолько ощутимый перебор, что я чувствовала крайнее смущение от градуса нелепости, который лично мне казался очевидным и по поводу которого я боялась как-нибудь неловко проговориться и обидеть очень мнительного автора.

Меня выдало замечание о «чрезмерном накале страстей» (там героиня, потерявшая родителей в концлагерях, удочерённая семьёй богатых французов и влюбившаяся в неизвестного юношу, тоже потерявшего родных, одновременно внезапно узнаёт страшную правду сразу обо всех: уже не помню кто, предал и выдал немцам её родителей, но точно помню, что юноша оказывается её родным братом и по этому поводу она убегает в горы и погибает там в нагнавшей её буре, с громом и молниями, а юноша бежит за ней и потом спускается, неся бездыханное тело на руках, так и не зная, что он брат, а они уже успели не только слиться в страстных поцелуях, но и обеспечить будущему сценарию очень откровенную сцену...)

Моё неуправляемое чувство дурацкого юмора, вечно мешающее мне жить, при подобном раскладе немедленно вызвало к памяти известный эпизод из советского фильма, где, сами понимаете, «...сбросив с себя последние одежды...» и «...пучина сия поглотила обоих...в общем, все умерли». Далее по-итальянски, не цитирую.

Поэтому, я позволила себе предложить актрисе несколько сбавить трагизм, оставив героиню жить, или хотя бы умереть как-то поспокойнее, без бури, без молний и без волочащего её бездыханное тело брата.

Актриса по-королевски отпряла к спинке кресла и глаза у неё стали оловянными.

После паузы в лучших сценических традициях «Комеди Франсез», она сцепила холёные обильно окольцованные пальцы на уровне груди и вопросила, что я, «в моём возрасте и с моей историей» могу знать о трагизме Второй мировой войны.

Про возраст я не возражала (мне тогда было чуть более сорока), а вот «моя история» вызвала закономерное любопытство: о какой именно истории речь?

То, что я услышала сразу вслед за этим, из уст образованной, пишущей женщины, знавшей наизусть бесчисленное количество классики, сыгранной или отсмотренной на самых престижных подмостках, поразило меня гораздо больше, нежели вся та муть, которую мне довелось выслушать о моей стране, за почти тридцать лет моего проживания во Франции (просто для сравнения: у меня были случаи, когда меня спрашивали, не на Кавказе ли находится Москва, или, почему в России бродячих животных помещают в специальные «лагеря», во избежание страшных эпидемий...)

- «Вы, русские, не можете понять, что такое настоящий трагизм», – сказала актриса и я замерла, в предвкушении, – «Вы не настолько пострадали в этой войне»

Я приободрилась.

- «Вы не знаете, что такое жить в страхе, когда у вас немцами оккупирована половина страны. Сидеть без масла, неделями. Закладывать в ломбард собственные часы. Не иметь возможности поехать в Париж, навестить родителей, потому что у вас нет пропуска, а в Париже немцы….»

– «Так вы всё военное время жили в «свободной зоне»?..

– «Да, в Марселе. И если бы вы могли знать, что мы пережили, вы бы не позволили себе упрекать мой роман в «чрезмерном трагизме». Просто, вы слишком мало пострадали от этой войны...»

Помню, я некоторое время молча смотрела на неё, не зная, как мне быть. Стоит ли зайти с конца или с начала, и стоит ли «заходить» вообще.

Я всё никак не могла поверить, что она говорит всерьёз. До сих пор, у меня не было впечатления, что в её познаниях общего плана так всё запущено.

Я лихорадочно соображала, что делать и боролась с искушением осрамить её правдой-маткой, прислушиваясь краем уха к увещеваниям моей раздражённой интуиции пожалеть несчастную старушку.

И всё-таки вредность взяла своё.

Я спросила, знает ли она, что такое блокада Ленинграда, Курская битва, Сталинград. Она слышала только последнее название и в несколько неожиданной связи:

– «Кажется там вас и освободили американцы?..»

Мне не следовало продолжать, но я спросила, знает ли она, сколько русских погибло в этой войне. Она не знала. Я назвала известную цифру. Она пожала плечами и сказала:

– «Но ведь у вас эти люди погибли в репрессиях и в Гулагах, война ни при чём!»

Здесь я стала терять терпение и позволила себе откровенно грубый вопрос: где она учила историю и кто ей преподавал.

Глаза у актрисы из оловянных сделались чугунными и голос тоже потемнел. Она призналась, что историю не учила вообще. Нигде. Так уж сложилось. В то время, когда она пробивалась в профессию, особенно не спрашивали дипломов. А по сeмейным обстоятельствам, ей многое пришлось освоить, вместо классического обучения. Поэтому, все представления у неё свои собственные, накопленные вместе с жизненным опытом, там и сям.

И если историю специально нигде не учить, а «представления» собирать, как подножный корм, по случаю и везению, то получается вот так, живенько и свободно.

Главное, я ей ещё что-то долго говорила, уже хорошо понимая, что одной беседой такой бреши не заделать и пропасти не заткнуть, а она меня недоверчиво слушала, время от времени выдавая своё раздражение злобными взглядами, пробивавшимися сквозь профессиональный лоск.

Расстались мы на фразе:

– «Мон Дьё, как вы русские любите всё испортить своей огромностью! Своими бесконечными степями и бесконечными трагедиями! Послушать вас, так у вас всегда всего больше – и жертв, и территорий, и ужасов на душу населения. Другие тоже страдали! Просто страдали по-другому...»

Когда мне случается вспоминать эту историю, мне в первую очередь возвращается признание актрисы, что она всегда с удовольствием, но без особых эмоций читала и играла Расина и на разрыв аорты рыдала над Достоевским, мечтая хоть что-нибудь у него сыграть.

Думаю, ведь вон и здесь ей русские подсуропили: Расин классически элегантно пробирает до желудка, а Достоевский – бьёт навылет, до кишок.

Елена Кондратьева-Сальгеро