Войти в почту

Интеллигенция исчезла навсегда?

***

Интеллигенция исчезла навсегда?
© ИА Regnum

С. Фуллер С. Социология интеллектуальной жизни: карьера ума внутри и вне академии. М: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2018

В мировой истории немалую роль играли интеллектуалы: религиозные лидеры, ниспровергатели традиций и авторитетов, утописты, идеологи, организаторы… Для нашей страны особое значение имеет фигура интеллигента — человека, просвещающего массы и не дающего власти почивать на лаврах. Но что произошло с Лютерами, Вольтерами, Гегелями, Марксами, Чернышевскими нашего времени? Кажется, будто власть идеологов ушла куда-то в исламский мир, по инерции сохраняясь ещё разве что в «коммунистическом» Китае и южноамериканских сектах. Запад наполнился экспертами, узкими специалистами, технократами, лоббистами, «лидерами мнений» — с редким, но подчёркивающим контраст исключением в виде ярких популяризаторов естественных наук.

Как бы мы ни критиковали падение уровня образования или разрушительное влияние СМИ, люди сегодня лучше работают с информацией и легче воспринимают сложные концепции, чем во времена Просвещения или народников. С другой стороны, десятки или сотни тысяч человек полноценно занимаются гуманитарными науками, консультациями, журналистикой. Наконец, текущие реалии сложно назвать стабильными и лишёнными очевидных острых проблем. Можно только дивиться, почему мир не сотрясают революционные идеи и утопические движения!

Куда деваются многочисленные профессоры и академики, вроде как посвятившие жизнь общественно значимым вопросам? Неужели у общества совсем нет запроса на радикальные мысли и образы будущего? Как получилось, что в эпоху информации и коммуникации миром правят непубличные частные интересы, обслуживаемые закрытыми интеллектуальными центрами (think tanks) и закулисными соглашениями политиков? В СССР ещё была интеллигенция, способная даже предать страну и народ, — но где все эти публичные интеллектуалы и «моральные» лидеры теперь?

Ответить на эти вопросы пытается социальный философ из США Стив Фуллер в своей книге «Социология интеллектуальной жизни: карьера ума внутри и вне академии». Автор рассматривает, как менялось отношение к роли интеллектуала в самих интеллектуальных кругах Запада. Фуллер доказывает, что изменения в экономике, государственном устройстве и общественных институтах, на которые накладывалась конкуренция ряда философских и методологических школ, привели к осуждению роли интеллигента («публичного интеллектуала») и превратили мыслителей во второстепенных слуг коммерческих или узконаучных интересов.

Центральным сюжетом книги можно назвать падение университетов, во многом связанное с их противостоянием неакадемическим радикальным мыслителям. Автора явно беспокоит вопрос стабильного воспроизводства критически настроенной интеллигенции. Университет выставляется остроумным решением этой проблемы: интеллектуалам обеспечиваются средства к существованию, даётся «академическая свобода», возможность (и даже обязанность) критики властей, на них возлагается и задача подготовки бюрократии, и просвещение масс. При этом академики (в широком смысле) остаются зависимыми от государства, лишаются непосредственной политической силы — Фуллер сравнивает это с ролью королевского шута, которому позволяется высказывать опасные идеи именно потому, что он априори безобиден.

С точки зрения производства идей автор подчёркивает значение объединения в одной институции исследования и образования. Учёный, занимаясь исследовательскими проектами, накапливает уникальные знания и авторитет — что легко может обернуться той или иной версией элитарности, доминирования, получения ренты от обладания закрытым знанием или «авторским правом». Однако требование переводить эти знания в учебные программы, распространять среди более и более широких масс студенчества, не даёт состояться монополии такого исследователя на полученное знание, хуже или лучше распределяет достижения науки по обществу.

На практике, впрочем, сбалансировать все элементы этой системы оказалось гораздо сложнее. Расцвет университетов Фуллер связывает с тотальными (вроде Германии Бисмарка) и социальными (послевоенные США) государствами. Неолиберальный поворот разрушил связку сильной центральной власти и её академического «шута», заставив интеллектуалов работать на мешанину частных рыночных интересов. С этим связывается окончательный сдвиг интеллектуалов от критики и широких моральных или политических вопросов к узкой специализации, мелким задачам, апологетике или созданию локальных мифов для частных рыночных игроков (или живущих на грантах дисциплин).

Проблема в том, что разложение университетов, как отмечает сам автор, началось гораздо раньше. Чем больше академики участвовали в воспроизводстве государственной структуры (например, обучая госслужащих), тем сильнее страдала их и без того условная «независимость». Фуллер упоминает Китай, в котором учебные заведения занимались в основном формальной подготовкой к экзамену на госслужбу (без реального освоения знаний, и тем более критического мышления), граничащей с прямой продажей дипломов. Рыночный поворот лишь сделал последний шаг в сторону «продажи».

При всей декларируемой «академической свободе» германских университетов они не потерпели Фейербаха; атеизм и вовсе закрывал академическую карьеру для Маркса. Умеренность позиции «шута» заставила академиков остро реагировать на опасность левых радикальных воззрений, угрожающих государству, постепенно уходить в апологетику и даже в аполитичность. Отрицание открытого обсуждения морали, констатация опасности «идеологий», уход от политика как «эмоциональной», узкий эмпиризм (отрицание теорий, выходящих за пределы установленных фактов) — эти и подобные идеи развивались и вливались в общий тренд задолго до неолиберализма. Кун, критике идей и практического соглашательства которого в книге уделено много времени, всё же обслуживал не рынок, а военизированное государство в холодной войне!

Собственно, был ли в истории университетских интеллектуалов вообще «расцвет» — или изначальная благая идея Гумбольдта сразу «пошла по наклонной»? Странно, что Фуллер призывает вернуться к первоначальной формуле (балансу исследований и обучения, госфинансированию, академической свободе и пр.), не предлагая никаких внятных модификаций для недопущения повторного её «разложения».

Смелый образ «публичного интеллектуала», предлагаемый в книге, также плохо вписывается в расхожие представления об академической карьере — впрочем, автор указывает на Пьера Бурдье как на конкретный пример. Интеллигент должен быть просветителем, публицистом, активно пользоваться каналами СМИ и интернета. Впрочем, его задача — не революционизировать общество и не возглавлять общественные движения. Интеллектуал должен следить за справедливым распределением общественных ресурсов между идеями и концепциями. Вместо того чтобы превозносить достоинства одной парадигмы (чьё господство, скорее всего, обеспечено не абсолютной истинностью или особой оригинальностью, сложением множества случайностей и локальных обстоятельств) — необходимо думать о будущем, поддерживая альтернативные направления исследований и мысли.

Автор развёрнуто критикует теории и подходы, пытающиеся придать господству текущих идей какой-то особый статус, — например, представляя их как самые рациональные, или самые полезные, или предначертанные судьбой/природой, или вечные. Фуллер считает, что интеллектуалы скорее должны относиться к «вырывающимся вперёд» идеям особо критически — чтобы не дать им превратиться в догму или стать самоподдерживающимися. В частности, поскольку господствующие идеологии обычно переписывают под себя историю (убирая все случайности, споры, альтернативы — чтобы представить свою победу логически необходимой), автор подчёркивает важность разработки «забытых» идей. Тем более что последние могут продолжать жить вне «официоза» и вернуться в виде радикального движения.

Личные убеждения интеллектуала должны уступить его моральной миссии: если он и согласен с «мейнстримом», то всё равно обязан защищать оппозиционные идеи, хотя бы ради поддержания атмосферы критики и живости споров. И именно чтобы подобные «сальто-мортале» не лишали интеллигента общественной поддержки и средств к существованию, ему требуются институциональные гарантии вроде постоянной позиции в университете.

Похоже, что автор наделяет институты каким-то самостоятельным, почти магическим значением. Интеллигенция в его схеме оказывается в положении, раздражающем и государство, и даже общество, при этом не имея автономного источника силы и ресурсов. Надежды возлагаются на силу традиции (или верховенство закона), устанавливающей раз и навсегда «разделение властей», обязывающее общество спонсировать странный институт критиков. Либо Фуллер рассчитывает на достаточный уровень самосознания общества/власти, чтобы эти силы терпели существование интеллигентской «занозы»?

Хотя в книге уделяется большое внимание общественному контексту и месту рассматриваемых мыслителей в глобальном контексте, автор с подозрением относится к материализму. Он подчёркивает, что общество является чем-то большим, чем взаимоотношения индивидов, а индивидов нельзя до конца описать через общество. Иначе говоря, и у идей, и у индивидов есть небольшое пространство «произвола», не детерминируемого никакими факторами. Ещё более огрубляя: идеи и воля интеллектуалов должны иметь какое-то самостоятельное значение, а не отражать какие-то «объективные» тенденции.

Если марксисты пытались объяснить, почему многие красивые и благие идеи не находят опоры в обществе, то Фуллер акцентирует внимание на том, что не все закрепившиеся в обществе идеи являются объективно самыми лучшими или истинными. Впрочем, этот заочный спор с материализмом держится на ограниченном понимании автором материалистической диалектики. Для Маркса было важно, что противоречия не привносятся разумом философа, а содержатся в самой материальной действительности (логически — сокрыты в «наличном» бытии). Вместо линейного детерминизма, критикуемого Фуллером, корректней было бы говорить об ограниченном пространстве возможностей — групп, сил, ростков новых форм и т. д., на которые можно опереться «авангарду», и исход борьбы которых не предопределён (конечно, выказываемая Марксом убеждённость в победе коммунизма сыграла с его методом злую шутку; впрочем, она не сбила с толку того же Ленина, критиковавшего надежды на «стихийность»). Марксизм потому предполагает, что серьёзное исследование фактов не устранит противоречие как нечто мнимое, а, наоборот, раскроет его. Фуллер отмечает какое-то особое, промежуточное положение Маркса, но упорно избегает обсуждения марксизма в своей интеллектуальной истории.

Схожим образом «достаётся» и некоторым современным левым мыслителям вроде Бруно Латура, чью каторжно-сетевую теорию автор сводит к жёсткому детерминизму и соглашательству с наличной реальностью. Фуллер указывает, что в начале карьеры социолог использовал свой метод для повышения эффективности французской постколониальной политики в Кот-д'Ивуаре. Однако сам Латур призывает присмотреться к реальному поведению людей, чтобы подорвать господствующие в социологии и философии концепции. В этом смысле, конечно, и марксизм можно использовать для «отрезвления» господствующего класса и создания более эффективной стратегии. В итоге Латур пришёл к требованию более демократичного построения идеологий или «парадигм» и даже к постоянной критике Фуллера, но «размазанной» по обществу.

Поскольку университетский проект автора должен быть кем-то запущен; скорее всего, должен также кем-то поддерживаться (ведь любой институт, особенно не обладающий автономной властью, можно отменить) — возможно, Фуллер также нуждается в латуровском «пересобирающемся» обществе, обладающем достаточной активностью и самосознанием. Хотя Латур и отводит интеллектуалам более скромную и специализированную роль, чем фуллеровские возвышающиеся над обществом и частными интересами «законодатели», независимые (скорее духовно, чем материально) блюстители интеллектуальной справедливости.

Итого, автор написал остроумную, подробную и довольно основательную историю упадка публичных интеллектуалов. К сожалению, какого-то принципиального решения лежащих в её основе противоречий Фуллер не предлагает — лишь призыв собрать волю в кулак (власти? обществу? учёным?) и начать всё сначала. Косвенно — восстановить власть государства над рынком, уравновесив центральное управление «шутами». Впрочем, если в свои лучшие годы академики не смогли предотвратить разложение, то почему им отводится такая решающая роль на новом этапе? Похоже, автор всё-таки обращает внимание на эту проблему в других своих работах, призывающих дать рядовым гражданам определять общий курс и брать на себя ответственность за судьбу страны (не делегируя её политикам или учёным). Но тем более недостаёт пояснения связи между таким сознательным демократическим движением и интеллигенцией. Иронично, но Фуллер сам слишком акцентируется на интеллектуальной истории, так что политика упорно ускользает от его рассмотрения, и картина каждый раз оказывается неполной.