Мифы перестройки тянут Россию на дно: как сбросить балласт и начать жить?
Пьер Бурдье: Экономическая антропология. Курс лекций в Коллеж де Франс (1992−1993). М.: Дело, 2019 Обещанный нам под конец перестройки рыночный капитализм основывался на особой идее справедливости: идеологические и партийные ограничения снимались; отныне свободный рынок должен был воздать каждому человеку по его усилиям и талантам. В отличие от абсурдной, архаичной, глупой советской системы, капитализм представлялся как нечто беспристрастное, разумное, прогрессивное. Каждый может добиться успеха — нужно только приложить усилия и смекалку; неуспешный человек — плохой человек. Всё получилось не так: неожиданно, рынок не воздал каждому по труду. Капитализм оказался далёк от открытой, рациональной и справедливой системы. В нём правят сговоры, спекуляции, лоббизм, коррупция; одни стартуют значительно выше, другие — ниже, и перейти из одной категории в другую почти невозможно. Но даже это «почти», через которое по определению не могут пройти «все», — скорее вопрос удачи, связей и хитрости, чем полезной для общества работы. Даже в 2020 году слышны возражения: мол, мешают пережитки СССР, в России построен не тот капитализм, страна стала феодальной (усилиями Чубайса и Гайдара?) и т. д. Нужно больше рынков и меньше государства. Проблема западников повторилась: утопию, идеал, радикальное высказывание в политической борьбе (Милтона Фридмана и других) они приняли за реальность. История не знает свободного рынка чикагской экономической школы; капитализм лишь на короткие периоды приближался к чему-то подобному, но «свободный» рынок разрушал сам себя. К сожалению, у нас действительно есть пережитки — пережитки перестройки: реальные знания о капиталистической системе (в которой у разных стран — своё место и своё устройство) всё ещё затеняются не изжитыми «либеральными» мифами (хотя и либерализм за границей давно не такой, как нам кажется). Многое в капитализме для нас в новинку. Хуже, что мы лишены инструментов, необходимых для его осмысления и жизни в нём: общественных движений и структур, трудовых организаций и дееспособных сообществ, теорий и внутренней критики капиталистического общества. Впрочем, как показывает сборник лекций французского социолога Пьера Бурдье «Экономическая антропология», все эти проблемы также характерны для капитализма. Автор критикует упрощенческие, однобокие экономические теории, вроде «свободного рынка». Однако Бурдье идёт дальше: он ставит под вопрос сами методы и философские основания экономической науки, её связь с общественной реальностью. Социолог показывает, что заблуждения и упрощения, возникающие как у учёных, так и у рядовых граждан, — отнюдь не случайны. Бурдье удаётся нащупать множество обычно неосознаваемых ограничений в капиталистической картине мира, актуальных далеко не только для интеллигенции. Попытка автора учесть их в своей теории полей оказывается слишком абстрактной и непроработанной, чтобы достичь цели, — но схематично намеченное в ней обрастает плотью в работах других философов и социологов. Бурдье доказывает, что интеллектуалы (и идеологи) очень редко осознают собственную историческую, классовую, культурную и т. д. ограниченность. Для них характерна попытка вложить придуманную ими примерную схему, не учитывающую фактор пространства, времени и культурных различий, в голову другого человека: карикатурным случаем здесь является предположение, что каждый индивид на рынке обладает полнотой информации и мгновенно принимает рациональные решения по алгоритму, выработанному профессором экономики после долгих исследований. Изредка предпринимается попытка «учесть» этот разрыв грубой ссылкой на «бессознательное» или иррациональный (случайный) момент в поведении человека. Индивид предстаёт либо сосредоточением хаоса, произвола, — либо винтиком в механизме «открытых» учёными законов. Как это должно работать на практике, с живым, мыслящим и чувствующим человеком — остаётся загадкой. «Материальной» основной таких искажений, с одной стороны, является особое положение интеллигенции: Бурдье отмечает её «конформизм», оторванность от реальной деятельности и от людей, становящихся объектом её рассуждений. Марксисты, ставившие себе цель воздействовать на общество (для чего нужно его адекватно познать), преодолевали этот разрыв на практике: работой с массами, экономическими исследованиями, ориентацией на самоорганизацию. Отсюда — тезис о необходимости единства практики и теории. Историк Перри Андерсон отметил, что политическая активность действительно коррелировала у революционеров с их теоретическими достижениями. Но Бурдье добавляет: искажения возникают не только из-за «неполноты информации», ограниченности частного опыта. Разбирая докапиталистические экономики, автор показывает, что общества всегда держались на наборе разделяемых всеми его членами представлений, «правилах игры», принятие которых и означало включение в общность. Бурдье оговаривает, что эти «правила» зависят от истории данного общества и возникают на определённых материальных (экономических) основаниях. Здесь — явный кивок в сторону марксизма, однако подробнее связь «базиса» и «надстроек» автор не поясняет. Речь идёт о совокупности неких шаблонов (Бурдье называет их «габитус»), обычно не осознаваемых, которые позволяют человеку действовать в условиях «неполноты информации». То, что все члены общества применяют единый набор шаблонов, обеспечивает функционирование социума. Например, «экономика дара» подразумевает, что ты должен отдавать свои дары «в никуда», без точного расчёта — но, поскольку так делают сразу все, обмен товарами в обществе не останавливается. Впрочем, в наборе правил обычно уже заложено разделение: классический художник и авангардист живут в одном социуме, но их положения и их «стратегии поведения» — разные, хотя и взаимосвязанные. Главное, на что указывает Бурдье, — такая система работает, даже если никто не осознаёт, как она на самом деле работает. Напротив: она работает именно потому, что никто этого не осознаёт. Последнее утверждение выводит нас за рамки примитивных общностей, в которых традиция необходима, поскольку она компенсирует неспособность человечества к масштабному планированию, организации и расчётам (отметим, что Маркс связывал неспособность человека к осознанию и управлению системой с усложнением и специализацией производства именно при капитализме). Социолог доказывает, что капитализм не разрушает полностью расточительных неосознаваемых «правил игры», заменяя их рациональным, осознанным, эффективным поведением. Капиталистическая система просто создаёт собственные правила и шаблоны поведения (описываемые у Бурдье понятием «символический капитал»). Виновна в этом не только историческая инерция. Бурдье указывает на глубокую связь нерациональных «правил игры» с феноменом власти. Чем больше ты следуешь правилам — тем сильнее интегрируешься в систему, тем чётче занимаешь определённую позицию внутри неё, тем более зависимым становишься от её господ. Священник борется за чистоту веры, но при теократии это приносит ему материальные дивиденды; если же внимание общества концентрируется на «идеальной» составляющей (борьбе за веру), то ему легко не заметить противоречия, лежащие в области экономики (несправедливого распределения). В обществе, где положено ориентироваться на статус, можно наградить работника медалью или дипломом, не повышая ему зарплату: Бурдье отмечает, что работники, заключающие коллективные договоры, неожиданно много усилий тратят на выбивание себе солидно звучащего названия профессии или должности. В то же время символический капитал — явление общественное, требующее определённой организованности общества; удерживание его (как и удачные попытки его завоевания) — задача скорее групповая, чем индивидуальная. Потому индивидуализм при капитализме не правит безраздельно; скорее, в духе Чарльза Тилли, он направлен против враждебной группы при сохранении солидарности внутри своей (разделяй и властвуй). Господствующие слои имеют больше возможностей изменить «правила игры», подстроить их под себя, чем угнетённые. Господа могут решать, кто считается частью системы, а кто — нет: талант художника определяется в первую очередь официальными критиками и господствующими вкусами; церковь решает, признавать ли пророка или заклеймить его как еретика. С другой стороны, господство всегда основывается на «коллективном ожидании» (общем признании, легитимности) и потому может быть в какой-то степени «дутым», кажущимся. В общем, сохранение элемента несознательного выгодно тем, кто оказывается в выигрыше в текущей системе и хочет обезопасить её от изменений. Успех, статус, компетентность — все эти понятия сегодня оказываются зыбкими и совсем не высчитываемыми рационально. Конкуренция, поскольку о ней вообще можно говорить в век монополий и государственной поддержки, учитывает множество подобных «необъективных», не формализуемых факторов. Сама «рациональность» — категория историческая, и потому не столь безусловная, как кажется. На проверку капиталистическая экономика оказывается весьма политичной и идеологичной. К сожалению, Бурдье почти не раскрывает воздействие «материальных оснований» системы, на которые неоднократно указывает. Марксизм предполагает, что «правила» и «коллективные ожидания» должны действовать, то есть обеспечивать функционирование системы и «награждать» индивида. Так, легитимность правительства держится в том числе на армии и полиции, на экономической и социальной зависимости населения от правительственных решений. Сегодняшнее господство рекламы, PR, спекуляции предполагает высокую производительность труда и наличие большого количества вполне материальных благ, которые можно перераспределять, не обрекая массы работников на голодную смерть. И т. д. С этой точки зрения теорию Бурдье необходимо дополнять экономическим и классовым анализом; далее нужно установить, как данные «правила игры» влияют на экономику и классы (помимо простого скрытия их от взгляда угнетённых, на чём концентрируется автор). Описания «габитусов» и соотношения частного поведения с общественными законами кажутся близкими более проработанной теории структурации Энтони Гидденса. Схожи даже выражения: «практических смысл» у Бурдье и «практический разум» у Гидденса. Однако последний делает больше выводов из положения, что общественные законы сохраняются, реализуются и проверяются (!) через регулярно возобновляемые повседневные практики членов общества. Он также вводит поправку на то, что реальный человек всё-таки совершает расчёты, обладает критическим мышлением и отчасти понимает противоречия, скрывающиеся за менее конфликтными «правилами игры». Потому повседневная практика — гораздо более гибкое понятие, чем габитус. Читайте также: Как повседневная жизнь разрушает государства и общества Бурдье всё-таки впадает в крайность и на деле исходит из всесилия «габитуса», так что все механизмы, позволяющие нарушить и изменить «правила игры», оказываются вне его рассмотрения. Борьба с системой сводится для социолога к простому «осознанию». Непонятно, как оно должно дальше вызывать изменение общественной практики — и способно ли оно на это? Бурдье пытается включить в систему и рациональный расчёт, и материальные силы, и частичность точки зрения индивидов, и более общие (хотя и распадающиеся на множество частных случаев) представления, скрепляющие данный социум. Схема получается остроумной, но довольно общей и пунктирной: в таком виде она не слишком полезна, но её можно использовать, чтобы соотнести между собой другие, более конкретные исследования и теории. За пределами этого у Бурдье, конечно, остаётся критика, высвечивающая ограничения и «костыли» самых естественных теорий и идеологий. Что само по себе не мало.