об особенностях американского общественного мнения

«Американская школьная столовая — это жестокий и скорый на приговор зал суда, где ты, новенький, дрожащими пальцами водружая себе на поднос кусок толстой пиццы, ждёшь, позовут ли тебя за «популярный» стол... Если туда тебя не позвали, то позовут ли тебя за любой другой столик, позовёт ли тебя хоть один человек пообедать с ним рядом? Потому что иначе ты будешь обедать один. А большего унижения, чем обедать одному в американской школьной столовой под исполненные весёлого презрения взгляды твоих одноклассников, не существует». Американское общественное мнение — это слепой и безжалостный каток для укладки асфальта, который сминает в пыль всё, что не катится с ним в одном направлении и с одинаковой скоростью. И однажды меня угораздило стать маленьким винтиком в этом катке. Мне было 15. До сих пор стыдно. Поскольку все истории здесь совершенно реальны, некоторую часть имён и родственных связей я изменю. В 1995-м на деньги американских налогоплательщиков, за что большое им человеческое спасибо, я приехала учиться в хорошенькую и улыбчивую деревушку на берегу озера Ньюфаунд, утыканную свежебелёными протестантскими церковками. — В озере сертифицированная питьевая вода, — сообщили мне мои новые американские «родители». Озеро было как будто дословно вынуто из набоковского Рамздэля — я подозреваю, что действие «Лолиты» начинается где-то в этих краях. Вообще много чего в этих краях будто дословно вынуто из «Лолиты», но сегодня речь не об этом. Волшебное озеро было укрыто холмистым пахучим лесом вечнозелёной канадской тсуги. За камешками семейного пляжа ютился летний домик моих родителей — с седой сосновой щепой вместо крыши. Несколько километров дорожных знаков «Осторожно, лоси», и за ними основной дом — трёхэтажный, с запахом пыльных саше, со скрипучей лестницей, с библиотекой маленьких фотографий собачек и внучек; встроенные клозеты, большой холодильник с пастью льдогенератора; в столовой, открытой только по праздникам, — скатерть с рождественскими омелами, веранда с диваном-качалкой, на деревянных окошках — поилочки для колибри, на заднем дворе — оленья кормушка, куда оглушительно снежной зимой наведывался медведь. Семье принадлежал сам дом, не тронутый грибниками богатый лес вокруг дома — с ондатрами, дикой индейкой и тем самым вечно голодным медведем, и безлюдная дорога сквозь лес к этому дому. Мы жили там вчетвером: я, мой новый папа, новая мама и их пожилой сенбернар. Настоящих маму и папу я слышала только раз в месяц пять минут международным звонком — чаще они не могли себе позволить, а времена были доинтернетные. — Это и есть вся твоя одежда? — спросили меня родители, изучив чемодан с одним цветастым сарафаном, одним чёрным платьем, которое я носила в своей краснодарской школе, парой мужских свитеров и рубашек, которые я надевала поверх этого платья — мне казалось, что так я выгляжу курто- и круто-кобейново. Полное отсутствие джинсов и футболок возмутило моих новых родителей даже больше, чем яичница с помидорами, которую я им пожарила в первый день. В моей краснодарской школе джинсы были запрещены, а покупать что-то, в чём нельзя ходить в школу, никому даже в голову не приходило. — Надо купить тебе джинсы и футболки. И ты должна менять их каждый день. Иначе ты станешь изгоем и твои одноклассники будут тебя презирать. В краснодарской спецшколе я отучилась восемь лет, а тут пошла сразу в последний, 12-й класс — и все мои одноклассники были сильно старше меня. Была редкой, классической красоты двадцатилетняя второгодница Саманта Смит, которая, безусловно, ни разу не слышала про ту самую Саманту Смит. Вот кто действительно одевался куртокобейново! Однажды на моих глазах за все 50 минут стади-холла с учебником и калькулятором Сэмми не справилась с примером 16 - 2 х 5. Она не была отстающей в медицинском смысле этого слова. Просто ей это было не нужно. Я учила её базовой математике и истории американских президентов, а она меня — курить траву и слушать The presidents of the United States of America. Был черноволосый Эрон, который раз в квартал на уроках демонстрировал новый пирсинг своего члена, сделанный в честь очередной любимой. Худенькая незаметная Стейси жила в своём трёпаном автомобиле — пьющие родители выгнали её из дома. Она работала и ужинала в Макдональдсе, а мылась и завтракала в школе. Однажды Стейси пропала на пару недель, вернулась ещё худее, с ещё более лихорадочными глазами и перед уроком восторженно рассказала, что в город заехал новый наркотик с красивым названием crystal meth (за пару десятилетий до «Брейкинг бэд») и это гораздо круче вашего старомодного ЛСД и прочих младенческих радостей, которыми вы тут гоняете динозавриков на вечеринах. — В этой жизни можно надеяться только на одно, — говорила Стейси. — Что ты не переживёшь своё двадцатипятилетие. Моя подруга, белозубая хоккеистка Эйми, наоборот, ненавидела алкоголь и наркотики и всех, кто их потребляет. Травка не в счёт, потому что травку, к моему любопытству, не считали наркотиком даже родители и учителя. Старшую и любимую сестру Эйми вынули из петли, после того как покончил с собой сестрин бойфренд. За несколько дней до этого в машину, где ехала вся его семья, лоб в лоб в'ехал пьяный обдолбанный грузовик. Погибли все, кроме трёхлетней сестры. Когда через пару дней бойфренду позвонили из клиники и сказали, что сестра тоже не справилась, он добровольно ушёл вслед за ними. У весёлой блондинки Ребекки была зависимость от кока-колы. Об этом официально знали учителя и отпускали её на уроках купить в автомате ещё пару баночек. Были два таких же, как я, школьника по обмену — Ярно из Финляндии и Вал из Швейцарии, отличные парни, Вал весь год пророманил с красавицей-второгодницей Сэм, а финн потом стал известным в своей стране математиком. Одного из нас поселили в семью, где папаша в детстве стал жертвой многолетнего хрестоматийного насилия из типичных американских сводок: родители держали их с кучей сестёр и братьев в подвале, били и заставляли совокупляться — и папа, и мама. Отличница Кристен, девственница из пасторской протестантской семьи, — её младший, больной редчайшим недугом брат однажды вполне однозначно намекнул мне, что кто-то из мужчин их неистово верующей семьи пристаёт к маленьким девочкам. Кристен очень сердилась на брата за то, что он вынес это из дома. Вообще такой психоневрологической концентрации в одной геоточке солнечнозайчиковой хорошенькости, мирной и сытой стабильности и одновременно того, что называется непереводимым американским messed up, — изломанности, трагедии, повседневной привычности самых тошнотных пунктов криминальной энциклопедии: педофилии, инцеста, подросткового материнства, суицидальности развлечений — я не встречала ни до ни после, хотя выросла в бандитском и наркоманском армянском гетто и повзрослела сквозь омово-птючевый Краснодар конца девяностых с его велосипедными трипами на Казантип и унитазами бывшего ДК ЖД, забитыми шприцами после ежесубботнего рейва с ночными показами Альмодовара. В школах моего «историко-культурного» (как написано в «Википедии») штата учителям было законодательно запрещено обсуждать с учениками гомосексуализм, эвтаназию и почему-то ядерное оружие. Одноэтажная Америка ещё посещала по воскресеньям свои свежебелёные протестантские храмики, но была уже смущена Голливудом и телевидением, которые мягко, но жёстко вводили в каждую громкую премьеру обязательную симпатичную лесбиянку, или ранимого гея, или хотя бы полдиалога о геях и лесбиянках и отливали в граните правильные слова для называния этих меньшинств, отправляя в маргинальный утиль «гомосека» и прочее неприятное. Воскресная свежебелёная Америка — потомки мэйфлауэрских пуритан — не понимала пока, как к этому относиться. А раз не понимала, то запретила рассказывать детям. Мои новые одноклассники были приветливы и любопытны: — У вас другой алфавит? Как это? Разве бывают другие алфавиты? — А у вас в России есть собаки? — А телевизоры есть? Самым приветливым был высокий, прыщавый и пухловатый парень в чёрной рубашке и чёрных штанах, на класс младше, но на пару лет старше меня — Джон Маккью. Он одним из первых подошёл ко мне на парковке, где я выгружалась из жёлтенького автобуса, чувствуя себя маленьким Форрестом из заключительных кадров любимого фильма. — Привет, ты откуда? Мне нравятся твои волосы. Я не удивилась, потому что уже усвоила трогательный и отчётливо американский обычай говорить первому встречному: I love your shoes или I love your hair color — такой же эндемичный, как у нас попросить у первого встречного сигарету. Увидев, что я разговариваю с Джоном, и дождавшись, пока разговор закончится, ко мне подошла незнакомая школьница. — Я вижу, ты новенькая. Послушай, это Джон Маккью. С ним никто не общается. И ты не должна. Иначе и с тобой никто не будет общаться. — Почему? — Потому что он изгой. Нельзя общаться с изгоем, потому что тогда ты сама станешь изгоем. Разве это непонятно? — Почему он изгой? — Он всё время ходит в чёрном. Каждый день в одном и том же. — Только поэтому? — Нет, не только. Хотя это главное. Но ещё в прошлом году Сюзан Новински всем рассказала, что он её чуть не изнасиловал у себя в машине, когда подвозил домой. — А почему его не посадили? — Да фиг его знает. — И где теперь эта Сьюзан? — Вон, у локеров, которая громко смеётся. После уроков, когда я спешила не пропустить свой жёлтый автобус, Джон подошёл ко мне снова. — Тебя подвезти? — Почему нет, — ответила я. После того как в моих краснодарских восьмидесятых у нас на диване умирал от передоза черняшки сосед дядя Хачик — прямо под звуки обысков из соседней халупы, — сонные американские одноклассники, каждый день меняющие футболки, (даже с вероятным, хотя сомнительным, неудавшимся изнасилованием в анамнезе) мне казались не опаснее колорадских жуков в дедушкином огороде. Всю дорогу мы с Джоном Маккью проболтали. Оказалось, мы читаем похожие, хотя разные, книжки и слушаем похожую, хотя разную, музыку, и от этой похожести, хотя разности, было ещё интереснее. Джон поставил мне Nine Inch Nails, я ему — My Dying Bride. Джон пригласил меня на свидание, я отказалась, честно сказав, что дома, в России, меня ждёт бойфренд. Джон спросил, можем ли мы тогда просто дружить, я сказала — конечно. К порогу моего оленьего дома мы, как бывает только в юности, уже стали лучшими друзьями форева. На следующий день мы с Джоном весело щебетали в школьной столовой. Тут надо добавить, что есть такое американская школьная столовая. Это жестокий и скорый на приговор зал суда, где ты, новенький, дрожащими пальцами водружая себе на поднос кусок толстой пиццы, ждёшь, позовут ли тебя за «популярный» стол, где гогочут напичканные медовой индейкой популярные детки и модный Эрон, разжевав в разноцветную кашу свой завтрак, вываливает изо рта язык с плотным месивом этой каши, и стол трясётся от хохота, оценив эту классическую американскую школьную шутку. Если туда тебя не позвали, то позовут ли тебя за любой другой столик, позовёт ли тебя хоть один человек пообедать с ним рядом? Потому что иначе ты будешь обедать один. А большего унижения, чем обедать одному в американской школьной столовой под исполненные весёлого презрения взгляды твоих одноклассников, не существует. Я отошла за подносом, и ко мне подлетела моя подруга, добрая Эйми. — Ты что делаешь?! — зашипела она на меня. — С ума сошла — разговаривать с Маккью! Хочешь за столики для изгоев? Я быстро бросила взгляд в дальний от окна, тоскливый угол столовой, где сидели за одинокими столиками те, кого никто не позвал обедать, — Джон был не единственным в школе изгоем. Жалкие, над своей жалкой пиццей, с жалким своим утешением когда-нибудь повторить Колумбину. И я ушла вместе с Эйми за её популярный столик, оставив Джона наедине со своим подносом в этой ненавидящей его очереди. И весь год больше в школе к нему не подходила. Вместо этого вечерами, когда я не моталась по округе с популярными детками, мы с Джоном болтали по телефону под справедливое ворчание моих в целом милых родителей: — Мэгги, ты опять линию заняла на три часа? Иногда, тёмными вечерами, мы ездили с ним в дальний кинотеатр или просто кататься, никем не замеченные, в его машине, и он, уважая моё решение хранить верность заокеанскому бойфренду, ни разу не попытался меня даже поцеловать. А в школе я с ним не здоровалась. Проходя мимо, Джон со снисходительным пониманием улыбался моей слабости и моему страху. Он умный был парень, Джон Маккью. В конце года он сделал отчаянную попытку пригласить меня хотя бы на пром — американский аналог нашего выпускного, только гораздо более регламентированный неписаными, но железобетонными правилами: прийти на пром можно, только если у тебя есть пара; кавалер должен быть в смокинге, девушка — в вечернем платье и «корсаже» — нацепленном на предплечье цветке, который ей обязательно должен вручить кавалер, когда приедет её забирать. Пром — это время сладкой надежды для всех закутков по аренде ношеных смокингов и цветочных лавок страны. Понятно, что никакой пары у Джона не было. Но и на пром я с ним не пошла, а пошла с каким-то вечно обдолбанным красивым взрослым ямайцем, которого видела второй и последний раз в жизни. Ямаец заехал за мной полупьяным и не подарил мне корсаж — даже не знаю, с чем сравнить ту неловкость, которую я испытала, когда корсаж мне купил папаша, бросив испепеляющий взгляд на моего кавалера. Пока мы с ямайцем плясали на проме под неизбывную YMCA, Джон заехал ко мне домой и оставил перед редко использующейся задней дверью банальный, но трогательный букет красных роз, которые были ему совершенно не по карману. Оставил его перед задней, а не перед главной дверью. Вдруг я не хочу, чтобы букет увидели родители или вхожие в дом друзья. Это было последней каплей. Стыд разметал мои девичьи ночи в бессонные клочья. В голове, отвыкшей от русских песен, вдруг заела незабвенная майковская «Ты дрянь». Через неделю должна была состояться моя прощальная вечеринка. Туда придут Вал и Ярно, и Эйми, и Сэм, и Эрон с проколотым членом и все, с кем я провела этот, похожий на модный в то время фильм «Детки», американский год. И я предложила Джону тоже прийти. — Ты уверена? — спросил он меня. — Да, мне всё равно. Я же уезжаю. А в русской школе у нас нет столиков для изгоев. Как, впрочем, и пиццы, — не без гордости ответила я. Одноэтажная Америка к тому времени уже успела вызвать у меня атопический дерматит. Джон на мою вечеринку милосердно опоздал. Собственно, как он пришёл — так она и закончилась. Одноклассники не оценили, когда я взяла микрофон караоке и на всю веранду об'явила: — А это мой друг, Джон Маккью. Я весь год с ним дружила, просто боялась сказать. Популярные детки быстро ретировались, и никого из них я с тех пор ни разу не видела. Впрочем, в моих мыслях, слегка размытых бадвайзером из металлической банки и всем, что в Америке не считалось наркотиками, уже стоял в аэропорту в своей тусклой замшевой секонд-хэндовской куртке с мною связанными фенечками на запястье мой долговязый первый бойфренд и мама жарила в кляре огромного сома, выловленного отцом из моей пахнущей тиной Кубани. И тут, прощаясь, Джон произнес: — Я всё узнал про твою визу. Твоя виза не позволяет тебе остаться в Америке даже до конца лета. Но я знаю, как это исправить. Выходи за меня замуж! Фиктивно, я ничего не прошу, просто выходи, чтобы остаться! От неожиданности металлический бад пошёл у меня ноздрями. — А кто тебе сказал, Джон Маккью, что я хочу здесь остаться? Я совершенно не хочу здесь остаться и страшно счастлива, что уезжаю. И тут Джон — американский изгой, но всё-таки американец — первый раз в жизни меня не понял. Разве может кто-то не хотеть остаться в Америке? Недоумённо пожав плечами, Джон вручил мне маленького выточенного из кварца слоника. — Потому что слоны никогда не забывают. Слоника я потеряла потом в многочисленных переездах. Но ничего не забыла, Джон. Где бы ты ни был, прими моё запоздалое sorry. Вода в синем, под кружевными тучками озере Ньюфаунд так и осталась питьевой — даже после того, как следующим летом в него упал прогулочный вертолёт с пассажирами, но с каким облегчением я уехала из хорошенького и улыбчивого, как свежебелёная протестантская церковь, Бристоля в свой пропахший ни разу не мывшимся мусоропроводом спальный район в Краснодаре, куда мы к тому времени переехали из наркоманского гетто. Я полюбила Америку. И до сих пор люблю блистательную фантасмагорию её географии: от заснеженных маяков, китов и диких шиповников Мэна, томных сосновых озёр и багровых октябрьских холмов Новой Англии до колониальных мостиков маргаретмитчелловской Саванны и тропических джунглей пригородных флоридских дорог, кишащих реальными крокодилами; песчаные пляжи Кейп-Кода, где уживаются чопорные газоны респектабельного Мартас Вин'ярда с разбитными ЛГБТ-шными карнавалами Провинстауна, совсем европейские пристаньки Аннаполиса и Александрии, потный Нью-Йорк; разрывающую нутро бессмертную американскую музыку, искупившую это бессмертие сотнями преждевременных жертв от Моррисона до того же Кобейна; тысячи её неподражаемых забегаловок, где растрёпанный шеф, он же менеджер, он же владелец, он же муж единственной официантки, с пяти утра до полуночи штампует свои незабвенные рёбрышки барбекю, чаудеры и крабкейки; юмор и драму её кинематографа; честность, живость и стройность её литературы: фолкнеровы инверсии, сэлинджеровы рефлексии, пустынного человека Стивена Крейна и супермаркетные лабиринты Алена Гинзберга, африканский надрыв Элис Уокер и семейные страсти Джоди Пиколт, и над всеми разлитое сладкозвучное причитание Эдгара По; и, безусловно, я полюбила лучших её людей — добрых, умных, самоуверенных и бесстрашных, таких как мой друг Джон Маккью. Но даже если бы я так кровоточиво не скучала по Родине, если бы я не захлебывалась ночными соплями тоски по родной речи, по кухонным посиделкам с разговорами о чём-то всем одинаково ясном и интересном, по ощущению принадлежности себя и всех окружающих к одному историческому, и культурному, и почти даже биологическому виду, даже если бы я не оказалась, к собственному удивлению, такой пропащей, как теперь бы сказали, ватницей, я не смогла бы жить в этом бёрджессово-кубриковском кошмаре, где с каждым годом скуднее иммунитет к массовой истерии, к вирусу диктатуры толпы, к страсти всем стадом до смерти побивать камнями первого, на кого покажут даже не вожаки, а просто любой другой из этого стада. И, да, это вовсе не так безобидно, как колорадские жуки в дедушкином огороде. Америка — она такая. Великая, нестерпимо красивая, прекраснодушная и жестокая, незрячая и ведомая, честная и лицемерная — чаще всего безотчётно; упрямая в своих заблуждениях, фашистски самовлюблённая и не сознающая этого, щедрая, принципиальная, любопытная и невежественная, деятельно помогающая обездоленным, по-протестантски неистово работящая, гостеприимная, одноэтажно наивная и голливудно циничная. Надо это просто понимать. И стараться не стать такими же.