Риск дворцового переворота в России: чему учит история
Лояльность элиты падает с повышением давления на страну «Так было в России с далеких времен: чем выше давление, тем крепче бетон…» Результат президентских выборов вроде бы подтверждает зажигательные вирши Газманова. Как и публичная реакция нашего истеблишмента на появление американского «кремлевского доклада», ужесточение санкционного режима и перспективу новых санкций. Между тем ссылка на исторический опыт — пожалуй, самое слабое место в аргументации патриотов-оптимистов. «Составители доклада думали, что внесенные в него люди расстроятся, придут к американцам и скажут: «Да, мы с вами, давайте вместе свергнем Путина», — поделился, к примеру, бодрым настроем с газетой The Washington Post глава госкорпорации «Ростех» Сергей Чемезов. — Наоборот, получился отрицательный эффект. Все фигуранты списка теперь поддерживают Путина». О переживаниях фигурантов Чемезов знает не понаслышке: сам один из них. И говорит, похоже, искренне. Нет ни малейших оснований подозревать, что человек кривит душой. Однако столь же безосновательно считать его слова единодушным мнением «списочников». Чужая душа, как известно, потемки — это во-первых. А во-вторых, главные испытания впереди. План «Анаконда», как в экспертных кругах иногда называют стратегию наших геополитических противников, находится в самом начале своей реализации, и, следовательно, выводы в духе «ничего они нам не сделают» явно преждевременны. Характерный пример такого оптимизма — недавнее интервью «КВ» известного российского социолога, специалиста по элитам Александра Дуки: «Если западные политики действительно рассчитывают с помощью санкций добиться смены власти, то, думаю, они сильно заблуждаются. История России уже неоднократно доказывала, что давление извне лишь усиливает внутреннюю консолидацию». История страны убеждает, увы, как раз в обратном — резкое повышение внешнего давления неизменно приводило к тому, что «бетон» начинал ломаться и крошиться. Причем первые трещинки, как правило, бежали с самого верха властной пирамиды. В качестве подтверждения приведем несколько избранных мест из летописи бурного ХХ века. «Весь высший класс был недоволен и ожесточен» «Вы внутреннее положение России не знаете. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война». Таков, согласно воспоминаниям Сергея Витте, был ответ министра внутренних дел Российской империи Вячеслава Плеве на упреки одного из коллег-чиновников в том, что тот жаждет конфликта с Японией. Русско-японская война — первое серьезное испытание на прочность из выпавших на долю нашей державы в минувшем столетии. И, как свидетельствует приведенный диалог, подошла к нему в далеко не сплоченном состоянии в том числе — и даже прежде всего — правящая элита. Для справки: Сергей Юльевич Витте — одна из ключевых фигур той эпохи. Накануне и в ходе войны с Японией занимал пост председателя комитета министров. В 1905-м стал премьером, через год ушел в отставку. Мемуары Витте, опубликованные уже после его смерти, — ценнейший, пусть и весьма пристрастный источник информации о том, чем жил и дышал в те годы олимп власти. По мнению самого Витте, столкновения с японцами можно и должно было избежать: «Если бы в это время Россия не делала приготовления к войне, то Япония могла бы не беспокоиться». Той же точки зрения придерживался ряд его коллег по правительству, которых Витте называет «ответственными министрами». В современных терминах эту группу можно назвать либеральным крылом власти. Причем, как и сегодня, вольтерьянство этих сановников и, соответственно, их разногласия с противоположным, консервативным лагерем проявлялись первоначально не столько в политике, сколько во взглядах на экономику. Одним из поводов для спора было привлечение в страну иностранных инвестиций. По словам Витте, представители охранительного лагеря не возражали против зарубежных капиталов как таковых, но «наивно желали, чтобы… распоряжались этими деньгами россияне, и распоряжались… со свойственным русским дельцам новейшей формации денежным распутством». Немало копий было сломано вокруг казны. Витте гордился, и не без основания, тем состоянием, в которое пришли финансы страны за время его пребывания на посту главы Минфина: постоянное превышение доходов над расходами давало возможность «держать свободную наличность… в значительных размерах, доходивших до нескольких сот миллионов рублей». Но эта копилка, сетует Витте, служила «предметом постоянной критики»: оппоненты доказывали, что «лучше эту свободную наличность употреблять на производительные цели». Ничего не напоминает? Кстати, доводы, приводимые этим предтечей Алексея Кудрина, тоже звучат на удивление современно. Необходимость стабфонда Витте обосновывал, во-первых, большой внешней задолженностью страны: «Необходимо держать такой резерв, который при неблагоприятных обстоятельствах мог бы остановить паническое движение русских фондов, находящихся за границей». А во-вторых, сырьевым характером экономики: «Когда главный источник богатства страны — земледелие — находится в зависимости от стихии, является необходимым всегда иметь в резерве значительные суммы на случай неурожаев». Короче говоря, обитателям властного олимпа было о чем дискутировать и в мирное время. И внешняя угроза лишь усилила раздор. Чиновников и генералов, ратовавших за расширение «русского мира» за счет дальневосточных территорий, Витте называет не иначе как «бандой политических аферистов», «сворою, которая тащила государя на войну». Ну а после начала военных действий ситуация, как известно, и вовсе пошла вразнос. Оправдались не надежды силового блока, а опасения системных либералов: война оказалась не маленькой и не победоносной и не удержала, а, наоборот, спровоцировала революцию. Говоря словами Витте, «Россия сошла с ума». Смута, растущая «по мере наших постыдных неудач на Дальнем Востоке», поразила, подчеркивал сановник, все слои общества, не исключая самую верхушку: «Весь высший класс был недоволен и ожесточен; земские и городские деятели уже давно заявили: «спасение лишь в Конституции»; торгово-промышленный класс, богатые люди стали на сторону земцев… некоторые из них (Морозов, Четвериков, вдова Терещенко) производили большие денежные пожертвования не только для поддержки освободительного движения, но прямо на революцию… чиновники, видя близко многие порядки в канцеляриях и систему протекции, развитую в царствование Николая II до гигантских размеров, стали против режима, которому служили…» Впрочем, от крайне правого, реакционного лагеря, номинальных защитников царской власти, исходила ничуть не меньшая угроза для престола. «Многие из них хуже революционеров поносили Государя Императора и даже доходили до того, что строили глупейшие и подлейшие планы о возведении на престол других лиц, например Великого Князя Дмитрия Павловича с регентшей Великой Княгиней Елизаветой Федоровной, — свидетельствует Витте. — А некоторые черносотенцы не стеснялись в своем кружке выражать желание видеть на престоле тупоумную дубину, князя Щербатова». Ценой больших жертв и невероятного напряжения сил, ценой позорного мира с японцами и серьезных уступок противникам власти, ценой, наконец, изменения государственного строя — абсолютная монархия превратилась в монархию дуалистическую, полуконституционную — революцию удалось обуздать. Однако ни одно из существовавших на момент ее начала противоречий не было устранено. Низы по-прежнему не хотели, а верхи не могли по-старому. Да и по-новому тоже. Неустойчивое равновесие поддерживалось военно-полицейскими мерами и тем, что сегодня назвали бы «электоральными манипуляциями». Правда, тогда они были совершенно легальными: согласно закону о выборах, принятому в 1907 году, один голос помещика, главной опоры режима, «весил» столько же, сколько 4 голоса представителей буржуазии, 260 — крестьян, 534 — рабочих… По меткому выражению лидера Конституционно-демократической партии Павла Милюкова, «кое-как сколоченный государственный воз скрипел до первого толчка». «Кругом измена и трусость и обман» Именно со знаменитой речи Милюкова, произнесенной с думской трибуны 1 (14) ноября 1916 года, большинство историков ведут отчет событий следующей, Февральской революции, разразившейся посреди Первой мировой войны. В этом выступлении предводитель конституционных демократов заявил о потере обществом «веры в то, что эта власть может привести к победе». И фактически предъявил правительству обвинение — ничем, впрочем, не подкрепленное — в национальной измене, «в желании подготовить путь к сепаратному миру» с немцами и их союзниками. «Речь Милюкова была грубовата, но сильная, — писал в своем дневнике Василий Шульгин, один из лидеров тогдашних думских правых. — А главное, она совершенно соответствует настроению России». Что касается всей России, Шульгин, пожалуй, погорячился. Если бы в те времена существовали социологические службы, то они, конечно, зафиксировали бы некоторое проседание рейтинга главы государства: тяжелые военные поражения весны–лета 1915 года не могли пройти даром для авторитета власти. Тем не менее Николай II, безусловно, оставался самым популярным политиком в стране. Вот, например, как описывает в своих мемуарах Александр Спиридович, начальник императорской дворцовой охраны, посещение царем действующей армии в разгар войны: «Кто не мог дотянуться до автомобиля, тот просто тянулся руками к Государю, ловили руку Государя, целовали ее, дотрагивались до пальто, гладили его. «Родимый, родненький, кормилец наш, царь-батюшка», слышалось со всех сторон, а издали неслось могучее «ур-ра-а!», ревел весь корпус. Картина незабываемая». Не жаловалась на отсутствие народной любви и царица. Спиридович оставил подробное описание поездки Александры Федоровны в Новгород, состоявшейся 11 (24) декабря 1916 года, то есть всего за пару месяцев до революции: «На пути автомобиль застрял в снегу. Толпа бросилась к Царице. Хватали за руки, целовали, плакали. Пожилые крестили автомобиль. Крестились, глядя на Царицу… Она была в восторге от посещения Новгорода, от всего того, что видела, слышала и перечувствовала. «Я вам говорила, — повторяла она близким, — что народ нас любит. Против нас интригует только высшее общество и Петербург». Императрица в принципе не обманывалась в своих ощущениях. Вот только не могла или не хотела понять, что от верноподданичества провинции толку царствующей чете не было практически никакого. При тогдашней сверхцентрализованной системе власти — а в основных своих чертах она сохранилась и по настоящее время — все определяли настроения в центре, в столицах империи. И не столько в хижинах, на рабочих окраинах, сколько во дворцах. «Трон Романовых пал не под напором предтеч Советов или же юношей-бомбистов, но носителей аристократических фамилий и придворных знати, банкиров, издателей, адвокатов, профессоров и других общественных деятелей, живших щедротами Империи, — писал о причинах революции великий князь Александр Михайлович, двоюродный дядя императора. — Царь сумел бы удовлетворить нужды русских рабочих и крестьян; полиция справилась бы с террористами! Но было совершенно напрасным трудом пытаться угодить многочисленным претендентам в министры, революционерам, записанным в шестую Книгу российского дворянства, и оппозиционным бюрократам, воспитанным в русских университетах…» Полны примеров нелояльности высшей знати и воспоминания Александра Спиридовича. В сентябре 1916 года в политических кругах «стали открыто говорить о необходимости государственного переворота», свидетельствует главный царский охранник. «Говорили, что так дальше продолжаться не может. Необходимо назначение регента. Последним называли Великого князя Николая Николаевича». Речь идет о другом знаменитом двоюродном дяде последнего русского царя. С начала Мировой войны и по август 1915 года Николай Николаевич являлся верховным главнокомандующим сухопутными и морскими силами Российской империи. Но после того как Николай II решил лично вступить в командование армией, дядюшка был смещен с этого поста и назначен наместником Кавказа. По информации Спиридовича, 1 (14) января 1917 года «оппозиционные заговорщики» во главе с князем Георгием Львовым — через два месяца он станет главой Временного правительства — официально предложили Николаю Николаевичу принять царскую корону. Деликатная миссия была поручена тифлисскому городскому голове Александру Хатисову. В детали этой истории Спиридовича, по его словам, посвятил сам Хатисов — когда оба уже находились в эмиграции. Посланец заговорщиков очень волновался в ожидании аудиенции. Боялся, что великий князь, поняв, чего от него хотят, тотчас прикажет арестовать эмиссара заговорщиков. Но Николай Николаевич спокойно выслушал доклад Хатисова, не выказав ни удивления, ни протеста «против проекта низвержения царствующего Императора». Предусматривавшего, что государя принудят отречься — и за себя, и за сына — и покинуть страну, а императрица будет либо заключена в монастырь, либо также выслана за границу. Кавказский наместник взял два дня на размышление, а потом заявил Хатисову, что решил отказаться от участия в «предложенном деле». Но не по этическим соображениям, не потому, что «дело» ему претило, а лишь потому, что переворот не встретил бы, по мнению великого князя, понимания у «мужика и солдата». После этого, пишет глава службы царской безопасности, заговорщицкий центр «остановился на замещении престола наследником Алексеем Николаевичем при регенте Михаиле Александровиче», брате императора. Именно этому сценарию и следовали заговорщики в ходе разразившейся вскоре революции. И в значительной его части он, как видим, был реализован. Но отказ императора возложить корону на сына и нерешительность его брата сорвали план превращения империи в парламентскую монархию. Что, по сути, предопределило крах государства. Осуществленный сценарий свержения был, между прочим, далеко не самым брутальным из обсуждавшихся. «О дворцовом перевороте говорили открыто, — писал в своих мемуарах тогдашний британский посол в Петрограде Джордж Бьюкенен, — и на обеде в посольстве один мой русский друг, который занимал высокий пост в правительстве, заявил, что это сводилось просто к тому, будут ли убиты царь и императрица вместе или только последняя». Но больше всего, конечно, изумляет то, что планам заговорщиков сочувствовало немало членов императорского дома, родственников царя. Тот же Николай Николаевич хоть и отказался от участия в заговоре, но не принял никаких мер по его пресечению. Даже «никакого предупреждения Его Величеству не сделал», возмущался Спиридович. «Элемент измены Монарху… в поведении Великого Князя был налицо уже в тот момент, — считал царский охранник. — Эта измена… претворится в реальное действие ровно через два месяца; она подтолкнет на измену еще некоторых главнокомандующих армиями и сыграет главную роль в решении Императора Николая II отречься от престола». Судя по всему, имеются в виду телеграммы, направленные императору высшими военачальниками 2 (15 марта) 1917 года, в которых те «всеподданнейше просили» царя отказаться от трона «во имя спасения Родины и династии». «Я побежал в вагон государя, — вспоминал дворцовый комендант Владимир Воейков, — без доклада вошел в его отделение и спросил: «Неужели верно то, что говорит граф: что Ваше Величество подписали отречение?»… На это государь ответил мне, передавая лежащую у него на столе пачку телеграмм: «Что мне оставалось делать, когда все мне изменили? Первый Николаша… Читайте». На следующий день отрекшийся император записал в своем дневнике: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена и трусость и обман!» «У большевиков земля дрожит под ногами» Новые хозяева земли русской, пришедшие к власти в октябре 1917 года, во многом учли ошибки своих предшественников. Они твердо следовали формуле, выработанной их вождем еще в 1900 году, на заре партстроительства: «Прежде чем объединяться и для того чтобы объединиться, мы должны сначала решительно и определенно размежеваться. Иначе наше объединение было бы лишь фикцией, прикрывающей существующий разброд». Такой дисциплины, которую Ленину и его преемникам удалось навести сперва в правящей партии, а потом и во всей державе, история еще не знала. Тем не менее полностью решить проблему «разброда» не смогли даже они. И, как и во времена до исторического материализма, с наибольшей остротой она проявлялась в моменты зашкаливавшего внешнего давления. Первый из таких кейсов датируется концом февраля — началом марта 1918 года. Речь идет о германо-австрийском наступлении, последовавшем после отказа советской делегации на переговорах в Брест-Литовске принять предложенные Берлином и Веной условия сепаратного мира. Большая часть большевистского руководства выступила тогда против своего лидера, настаивавшего на заключении мира на любых условиях. Председатель Совнаркома пошел ва-банк, пообещав уйти в отставку, если его точка зрения не найдет поддержки у соратников. Угроза подействовала: Ленину удалось продавить свою позицию. Но на этом история раскола не закончилась. В марте 1918 года в знак протеста против Брестского мира из правительства вышли левые эсеры — главные и единственные политические союзники большевиков. А еще через несколько месяцев они подняли вооруженное восстание, едва не увенчавшееся успехом. С тех пор большевики ни с кем властью не делились. Да и у себя подобного разгула демократии больше не допускали. Решительно размежевавшись и разобравшись с врагами за пределами партии, ленинцы-сталинцы принялись за чистку собственных рядов. И к концу 1930‑х добились такой кристальной, стерильной чистоты, что даже разоблаченные «подлые предатели» перед расстрелом выкрикивали здравицы любимой партии и ее вождю. Короче говоря, следующую «внешнюю проверку» на выживаемость — Великую Отечественную войну — правящая команда встретила сплоченной как никогда. Чего, правда, никак нельзя сказать о стране в целом. «Боже мой, Боже мой! Я не знаю, чего во мне больше — ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, к нашему правительству, — писала в сентябре 1941 года в своем дневнике ленинградская поэтесса Ольга Берггольц. — Этак обосраться! Почти вся Украина у немцев… Может быть, мы так позорно воюем не только потому, что у нас не хватает техники… не только потому, что душит неорганизованность, везде мертвечина, везде… кадры помета 37–38 годов, но и потому, что люди задолго до войны устали, перестали верить, узнали, что им не за что бороться». И Берггольц была, мягко говоря, не одинока в своем мнении. Причем ее оценки были далеко не самыми радикальным. «21 июля 1941 г. НКВД СССР проинформировал ЦК ВКП(б) (И.В.Сталина) и НКИД (В.М.Молотова) о пораженческих настроениях некоторых представителей интеллигенции, — пишет в своей работе «Общественные настроения в СССР: июнь–декабрь 1941 г.» историк Василий Христофоров. — В записке отмечалось, что часть из них с одобрением отзывается об успехах германской армии». В документе приводятся такие, например, зафиксированные сексотами высказывания: «У большевиков земля дрожит под ногами. Уже на десятый день войны мы ощутили всю гнилость существующего режима, весь его позор… За двадцать лет и рабочие, и колхозники, и интеллигенция хорошо узнали, что такое социализм. Мы не знаем, что такое фашизм, но при нём хуже не будет, ибо хуже уже быть не может… Каждый ждал минуты, которая сейчас наступила, чтобы выявить свое отношение к режиму и сделать своим девизом измену и сдачу в плен». Конечно, такие настроения ни в коем случае нельзя считать всеобщими и определяющими. Были и другие мысли и чувства. Были защитники Брестской крепости, были молодогвардейцы, были Зоя Космодемьянская, Алексей Маресьев, были тысячи, десятки, сотни тысяч других героев. Собственно, благодаря этому мы и победили в той войне. Но победа далась бы намного меньшей ценой, если бы на стороне врага не воевали сотни тысяч граждан СССР. Согласно новейшим исследованиям, не менее 1,2 миллиона. Среди них более тысячи командиров Красной армии, в том числе по меньшей мере 15 генералов и комбригов. Это не считая офицеров и генералов из числа белоэмигрантов. «Как бы ни расценивать это трагическое явление и мотивы поступков этих людей, остается фактом, что граждане СССР, состоявшие на военной службе противника, восполнили его безвозвратные потери на Восточном фронте на 35–40 процентов, или более чем на четверть, — безвозвратные потери, понесенные в годы войны в целом, — констатирует историк Кирилл Александров. — Трудно оспорить тезис немецкого военного историка Пфеффера, назвавшего помощь и участие советского населения важными условиями, определявшими для вермахта возможность вести боевые действия на Восточном фронте в течение длительного времени… Ни в одной войне, которую вела Российская империя, не было ничего подобного». По мнению Александрова, причины массового коллаборационизма следует искать в особенностях советской государственной системы: «Многие человеческие поступки и поведение в годы войны были следствием не прекращавшейся с 1917 года гражданской войны, террора и репрессий, коллективизации, искусственного голода, ежовщины, создания в государственном масштабе системы принудительного труда, физического уничтожения большевиками самой крупной поместной православной церкви в мире». Иначе говоря, политика, обеспечивавшая стопроцентную лояльность и сплоченность рядов в условиях стопроцентного контроля над людьми и территорией — то есть в атмосфере тотального страха, — в случае ослабления или потери контроля давала прямо противоположный, разрушительный эффект. Чем туже закручивались гайки «до», тем более быстрым было разложение «после». Конечным итогом такой политики явилось полное крушение СССР: благополучно пережив все выпавшие на ее долю мятежи и войны, советская система не выдержала попытки переделать ее в «социализм с человеческим лицом». Кончился страх — приказало долго жить и основанное на страхе государство. «Свергнуть тоталитарный режим с помощью тоталитарной партии» Начало финальной главы в истории СССР также совпало с обострением внешнеполитического конфликта — с наиболее горячей фазой «холодной войны». И это тоже, разумеется, не было случайностью: именно этот конфликт, в котором Советский Союз начал нести ощутимые потери, и обеспечил приход к власти реформаторского крыла партии во главе с Горбачевым. Неплохое представление о настроениях, царивших на излете «застоя» в коридорах власти — по крайней мере, в значительной части этих коридоров, — дает дневник Анатолия Черняева (в то время — сотрудник международного отдела ЦК КПСС, с 1986 года — помощник Михаила Горбачева), опубликованный много лет спустя. «Афганистан как язва разъедает общественное сознание и международную жизнь, — писал Черняев в 1980 году. — В народе поносят эту никому не понятную интернационалистическую акцию на фоне, фигурально выражаясь, того, что «жрать нечего»… Положение хуже, чем во время войны, так как тогда приходилось снабжать только города, а теперь и деревню. Отовсюду идут требования и просьбы ввести карточки, но это невозможно сделать не только по соображениям политическим, но и потому, что на это не хватит продуктов…» А затем и вовсе крамольная мысль: «Маразм всей структуры, механизма верхотуры власти, в связи с маразмом самой ее верхушки и почти 75‑летним средним возрастом всех остальных элементов верхотуры — становится опасным уже для существования государства, а не только для его престижа. А выхода нет никакого». Выход, однако, обнаружился очень скоро: кремлевские старцы стали один за другим уходить в мир иной, расчищая дорогу новому поколению политиков. И практически каждая из этих смертей сопровождалась упорными слухами о том, что человеку «помогли» расстаться с жизнью. Причем слухи, уточним, циркулировали в самой властной элите. Даже если дым был без огня — а иное пока не доказано, — такая молва уже сама по себе много говорит об «их нравах». За унылыми кулисами политической сцены кипели поистине шекспировские страсти. Шла яростная борьба за власть без правил и без пощады. Некоторые из этих слухов, возможно, не так уж и преувеличены. Так, по словам зятя Михаила Суслова — члена-корреспондента РАН Леонида Сумарокова, «у семьи остались невыясненные вопросы, связанные с загадочной смертью Михаила Андреевича». В изложении Сумарокова дело было так. В январе 1982 года второй человек во властной иерархии брежневской эпохи — а по мнению многих, де-факто первый — лег в ЦКБ на плановое обследование. На госпитализации настоял Евгений Чазов, начальник 4‑го главного управления при Минздраве: сам Суслов ложиться не хотел, как мог противился этому. Диспансеризация не выявила никаких особых проблем, Суслов готовился к выписке. Но накануне выхода из больницы, 21 января, лечащий врач Лев Кумачев дал ему какое-то новое сильнодействующее лекарство. «Убей меня бог, если поверю, что сам проявил такую личную инициативу!» — восклицает Сумароков. Вечером во время просмотра телепередачи Суслов внезапно почувствовал себя плохо, потерял сознание — больше оно к нему не возвращалось — и через три дня скончался. А вскоре, через считаные недели, при загадочных обстоятельствах погибает доктор Кумачев. Еще один любопытный факт, на который указывает родственник «серого кардинала»: в день приема Сусловым злополучной таблетки была полностью заменена его охрана. В общем, можно согласиться с Сумароковым: вопросы и впрямь имеются. Подозрительной считал смерть Суслова и «архитектор перестройки» Александр Яковлев (во второй половине 1980‑х — член политбюро и секретарь ЦК КПСС, отвечавший за идеологию): «Он очень мешал Андропову, который рвался к власти, Суслов не любил его и никогда бы не допустил избрания Андропова генеральным секретарем. Так что исключать того, что ему помогли умереть, нельзя». Яковлев называл Андропова «состоявшимся Берия», которому удалось то, чего боялись Ленин и Сталин: «Впервые с 1917 года власть в стране захватил шеф тайной полиции». У «тайной полиции», однако, были свои претензии к Яковлеву. Владимир Крючков, председатель КГБ СССР в 1988–1991 годах, в своих выступлениях и мемуарах разоблачал «архитектора перестройки» как «агента влияния» Запада — а возможно, и просто агента спецслужб, — разваливавшего страну по заданию «хозяев». «Да, я агент, — признался Александр Николаевич в беседе с обозревателем «КВ», состоявшейся незадолго до кончины Яковлева. — Но агент свободы, а не ЦРУ. В свое время я добился рассмотрения этого вопроса прокуратурой: они больше трех месяцев изучали вопрос, лазили по архивам внешней разведки и дали в конце концов документ, подтверждающий, что все это мерзопакостная ложь». Однако своей причастности к «подрывной работе» — к разложению и демонтажу коммунистической системы — Яковлев отнюдь не отрицал. Как и то, что действовал осознанно и целенаправленно. По его словам, антикоммунистом он стал задолго до перестройки: переломным моментом в эволюции взглядов послужил XX съезд. «Но я не хотел выдавать себя, — рассказывал Яковлев автору этих строк. — Почему? К этому времени я пришел к убеждению, что при всей самоотверженности и благородстве диссидентского движения ничего из него не выйдет. Я понимал, что свергнуть тоталитарный режим можно только с помощью тоталитарной партии — опираясь на первых порах на ее дисциплину, а затем на ее протестное, реформаторское крыло, которое будет становиться все мощнее. Так и было сделано». События весны 1985 года, связанные с приходом к власти Горбачева и его сторонников, Яковлев называет «мартовско-апрельской демократической революцией». «Ближайшее окружение усопшего Черненко (Константин Устинович ушел из жизни 10 марта 1985‑го. — «КВ») уже готовило речи и политическую программу для другого человека — Виктора Гришина, — вспоминал «архитектор перестройки». — Однако жизнь потекла по другому руслу». И в лагере «контрреволюционеров» в принципе подтверждали эту версию. Хотя давали случившемуся, естественно, иную оценку. «Громыко перешел на сторону Горбачева, а соратникам Горбачева удалось феноменально быстро — за двадцать часов после смерти Черненко — собрать пленум, — вспоминал Вадим Печенев, помощник Константина Черненко. — Военные обеспечили переброску членов ЦК армейскими самолетами. По сути, это было маленьким государственным переворотом». На дворе — весна 2018‑го. Не хочется впадать в мистику, но это время года является поистине роковым для приверженцев старых порядков. Свержение царя, смерть Сталина, приход к власти Горбачева — март, март, март… А когда-то, кстати, и Цезаря предупреждали: «Бойся мартовских ид!» Может быть, конечно, просто совпало, но, право, спокойнее было бы, если бы президентские выборы проходили в каком-то другом месяце. Хотя гарантий от Брута это, понятно, не даст. Угроза измены — родовая, неизлечимая болезнь любой монократии. Можно лишь минимизировать риск. Истории известны два способа достижения этой цели: условно говоря, сталинский и горбачевский — энергичное закручивание гаек или столь же энергичное их раскручивание, усложнение политической системы. Последний вариант, спору нет, требует немалой осторожности: можно, увлекшись, дораскручиваться до полной разборки государственного механизма. Впрочем, сталинская схема связана все-таки со значительно большими издержками. И не только для страны, но и для самого правителя. Умирать в луже собственной мочи, в то время как «верные» соратники, вмиг утратив интерес и пиетет к «великому вождю», самозабвенно делят власть… Финал, согласитесь, на любителя.