Русское ничто
Эту книжку мог бы написать герой Федора Достоевского капитан Лебедкин, либо кто-то из многочисленных «чудиков» Василия Шукшина, либо пушкинский работник Балда, если бы Александр Сергеевич научил его грамоте.
В советские времена многие молодые поэтические таланты, мечтавшие поскорее издать первый сборник и вступить в вожделенный Союз писателей, порой усердно сочиняли себе трудовую биографию. Читаешь, бывало, в аннотации, что автор работал и геологом, и сторожем, и рабочим сцены, и понимаешь, что все это — липа, сочиненная для того, чтобы в издательстве тебя, гнилого интеллигента, столичного юношу, воспринимали как человека труда, знатока жизни, хлебнувшего ее, эту жизнь, по ноздри.
С автором «Косноязычия» все обстоит иначе. Ему нет нужды притворяться. Трудовая воспитательная колония была? — Была. Работал на северных нефтяных приисках? — Работал. Колхозная крестьянская жизнь? — Да он до сих пор в ней барахтается.
Сумасшедшие попытки «выйти в люди», добиться успеха любой ценой, завоевать место под солнцем в наше алчное время отражены в творениях Василия Стружа и с трагическими, и с комическими подробностями.
Как я работал! Я грузил вагоны
Корявым лесом, их же разгружал.
Я сетки плёл, носил ж/д погоны.
Хозяйничал, творил, гулял, лежал.
.............................................................
И яблоки таскал, и помидоры,
Сбирал зерно под самосвалов гул.
Грустил, робил, смотрел в свиные морды...
Все, что скопил, чёрт языком слизнул.
Сцены из стихотворения «Дефолт», свидетельствующие о том, что с чёртом в жизненную рулетку играть бесполезно.
«Улица корчится безъязыкая — нечем ей кричать и разговаривать», — писал в свое время великий и якобы пролетарский поэт Маяковский, не имевший ни малейшего отношения к пролетариату. Но язык улицы он слушал и жаждал постичь его. Александр Блок, услышавший ненадолго этот язык и запечатлевший его в поэме «Двенадцать», записал в дневник зимой 1918 года: «Сегодня я гений». Но Стружу не нужны уроки Блока или Хлебникова. Ему не нужно тратить силы на освоение языка нынешней простонародной жизни. Её косноязычие — его сущность. Он другого языка не знает. Правда, особенность его косноязычия в том, что, разгребая эту словесную груду, эти сорняки и чертополохи, вдруг нащупываешь в их гуще жемчужные зерна, отливающие подлинным поэтическим блеском, или натыкаешься на обломок камня-алатыря с дохристианской печатью. И вдруг понимаешь: автор одновременно и язычник и православный, и русский юродивый и бескорыстный гуляка, и лукавец, знающий, что «своя рубашка ближе к телу» Словом, он человек безразмерный, необуженный («Сузить бы русского человека» —Ф. Достоевский), живущий по мудрости древних, порой взаимоисключающих русских пословиц: «С волками жить — по волчьи выть», «На миру и смерть красна», «Без Бога ни до порога», «На Бога надейся, а сам не плошай»...
Поэт чувствует сам «животную неизреченность» и косноязычие своей природы, но — стоит на своем:
И как-то надо разбавлять
Златую рифму неумелым
Созвучием, попроще стать —
Писать на вечности, но мелом...
Так и пишет: не алмазом и не гусиным пером, а мелом, углем, пальцем, — в общем, чем попало.
Весь XX век русская литература текла и течет до сих пор по двум руслам: по интеллигентски-элитарному и по простонародному.
Александр Твардовский, Валентин Распутин, Виктор Астафьев, Николай Рубцов, Василий Белов, Анатолий Передреев, Юрий Кузнецов, Василий Шукшин, Глеб Горбовский — люди простонародья, чада коллективизации и сталинских пятилеток, питомцы детдомов и щитовых бараков, послевоенная безотцовщина, выкормыши великой русской провинции с её рабочими посёлками, тайшетлагами, пригородами, окраинами, колхозами, леспромхозами... Их отцы и матери — рабочие, крестьяне, учителя, солдаты, лимитчики, уборщицы — словом, чернорабочие и разнорабочие истории. Конечно, дети этого мутного народного моря понимали и отображали жизнь иначе, нежели отпрыски нэпманов, чекистов, юристов, врачей-венерологов, комиссаров, местечковых ребе, меховщиков, партийных функционеров, фотохудожников и прочей нашей якобы элиты. Кого я имею в виду? Да если навскидку — то Сельвинского, Кирсанова, Чаковского, Аксёнова, Межирова, Самойлова, Бродского и т. д. Война и сталинский жестко управляемый хаос смешали, а в самые трудные времена почти сплотили простонародье с элитой. Это понимал Даниил Андреев, писавший в «Ленинградском апокалипсисе»:
Дыхание фронта здесь воочию
Ловили мы в чертах природы:
Мы — инженеры, счетоводы,
Юристы, урки, лесники,
Колхозники, врачи, рабочие,
Мы, злые псы народной псарни,
Курносые мальчишки, парни,
С двужильным нравом старики.
Но в наши дни разделение двух стихий — простонародной и элитарной — стало катастрофическим. Вот почему я отношусь столь серьёзно к появлению таких поэтов, как Василий Струж, обладающий даром непосредственности, свойственной талантам из его среды.
В медведе очень много русского
С большой дороги. Как и он,
В глубинах русских дети сукины
Живут, презрев Христов закон.
И это о своих, родных, кровных! Такая свобода и прямота позволяет ему говорить что угодно и о ком угодно.
Хотя он понимает всю драму чеченского народа, но не дает спуску и своим соседям-чеченцам, когда пишет о России, которой «в печень влез чеченский волк». Да что говорить о народах и племенах, если есть у Стружа стержневая мысль обо всем человечестве, живущем во зле: «сколько гневных безобразий человек в себе зарыл».
О толерантности и политкорректности это дитя рынка и авантюрного, мошеннического времени и слыхом не слыхивал. Он умеет с грубой и одновременно глубокой усмешкой так сказать об экономической оккупации России:
Нравятся мне эти пухлые мерины —
Круглые «Ауди» и БМВ.
Что-то гестаповское, что утеряно
Немцами в Волге, есть в этом дерьме.
А с какой медвежьей бесцеремонностью дает он советы русской истории:
Нужен молот, нужен цеп,
Клювы двухголовой стали,
Сжатый кистью сноп — под серп.
Нужен Грозный!
Или — Сталин.
С каким легкомыслием он пытается проникнуть в звериную сущность человеческой природы:
Как мы друг на друга смотрим?
Долго так нельзя смотреть —
Личико вдруг станет мордой,
Начинаем сатанеть!
Я в новейшее время не раз с болью сравнивал карту СССР с картой новой России. Сердце сжималось: на карте зияющий провал — нет Украины, как будто грудь вырвана... Казахстан, граница — подбрюшье отрезано. Но, пока я переживал, Струж, как крестьянин, берет быка за рога.
Стране пошита форма новая,
Закройщик был упрям и пьян.
Она атласною коровою
Кровоточит по всем краям.
С варварской дерзостью Василий Струж излагает свой косноязычный поэтический катехизис:
Нам арена — мировая!
Как индейцев, нас стереть
Невозможно!— Мы из Рая.
Наш тотем — родной медведь.
Коль хотите жить — держитесь
Нашей воли! Я — пою.
Кто-то убирает жито.
Жмитесь к нам — кто на краю.
Это стихи или о советском интернационализме, или о русской всемирной отзывчивости, или о том, что «несть ни эллина, ни иудея».
Прочитал — и вспомнил Юрия Кузнецова, стихи о последнем человеке, который шел по Русской земле 90-х годов прошлого века.
И бормотал: — Повсюду глум и рынок.
Я проиграл со смертью поединок.
Да, я ничто, но русское ничто.
Все продано, — он бормотал с презреньем, —
Не только моя шапка и пальто.
Я ухожу. С моим исчезновеньем
Мир рухнет в ад и станет привиденьем —
Вот что такое русское ничто.
Стихи написаны в 1994 году. До дефолта. Струж — дитя дефолта. Но тем более поразительно, что, как бы отвечая на кузнецовское «мир рухнет в ад», он говорит: «Мы из Рая». Время связует великого русского поэта и его косноязычного одичавшего потомка.
Есть у Юрия Кузнецова стихотворение о том, как советский солдат, во время Отечественной войны освободивший какой-то населённый пункт со старинной усадьбой, заснул в барском особняке на диване, спинка которого хранила вмятины от затылков Пушкина и Чаадаева...
Облако пыли взметнул в тишине именитой
Нищий хозяин, учитель отца своего,
Рухнул на барский диван и заснул как убитый,
Вмятины встали, чтоб не тревожить его.
Вот и Струж кажется мне «нищим хозяином» великого наследства, рухнувшим в сон в окружении великих теней, которые приглядываются к нему и молчат, чтобы не разбудить потомка. Авось проспится и рано или поздно вспомнит о них.