Войти в почту

Его шутки оскорбляют всех, но он не останавливается: один вечер из жизни комика

Давид Гроссман — один из самых знаменитых современных израильских писателей. Два года назад он стал лауреатом Международного Букера. В России он в первую очередь известен романом-бестселлером «С кем бы побегать». На днях на русском языке выходит его новая книга «Как-то лошадь входит в бар». Весь роман — расшифровка одного вечера стендапера по имени Довале, чья слава уже давно позади. В своем выступлении он балансирует между юмором, сарказмом и трагической откровенностью. Роман выходит в издательстве «Эксмо». С разрешения издательства «Лента.ру» публикует фрагмент книги Давида Гроссмана.

«Я оплакиваю первого мужа моей жены»
© Кадр: фильм «Изюминка»

Внук пришел навестить могилу бабушки в годовщину смерти. Неподалеку он видит мужчину, сидящего у могильного камня, тот рыдает, вопит, убивается: «Почему? Почему? Почему ты должен был умереть? Почему тебя забрали из этого мира? О, проклятая смерть!» Проходит несколько минут, и внук, не в силах больше терпеть, подходит к мужчине:

«Простите, господин, что беспокою вас, но сердце мое необычайно тронуло ваше горе. Я никогда не видел такой глубокой скорби. Могу ли я спросить, кого вы так оплакиваете? Это ваш ребенок? Или ваш брат?» Человек смотрит на него и отвечает: «Нет, с чего вдруг? Это первый муж моей жены».

В ответ на этот анекдот в зале — бурный смех, несомненно, преувеличенный. Кое-где — вымученные аплодисменты. Когда видишь, как люди со всем пылом пытаются помочь ему и спасти вечер, охватывает волнение.

Погодите, у меня есть еще! Моего запаса хватит до полуночи!

Он громко радуется, взгляд мечется:

— Человек звонит однокласснику, с которым не виделся более тридцати лет после окончания школы, и говорит: «У меня есть билет на финальный матч Кубка страны, который состоится завтра. Не хочется ли тебе пойти со мной?» Тот удивляется, но билет на финал — это билет на финал! Ладно, он соглашается. Они идут, усаживаются, места отличные, атмосфера потрясающая, они довольны, кричат, проклинают, делают «волну»… Великолепный футбол! В перерыве школьный приятель говорит: «Слушай, мужик, я должен тебя спросить: не было у тебя кого-нибудь более близкого, чем я, ну, родственника, которому ты отдал бы билет на финал?» А он отвечает: «Нет». «А не хотел ли ты, ну, не знаю, позвать жену?» «Моя жена умерла», — ответил он. Товарищ по школе: «Сочувствую твоему горю. Но, может, кто-нибудь из близких друзей? Сослуживцев?» «Я пытался, поверь мне, но все они предпочли пойти на ее похороны».

Публика смеется. До сцены долетают поощрительные возгласы, однако тот, низкорослый и широкоплечий, рупором подносит ко рту ладони, орет громовым голосом:

© Thomas Lohnes / AP Давид Гроссман

— Брось ты уже свои похороны! Халик! Дай жить!

Этот крик тоже вызывает взрыв аплодисментов. Довале всматривается в публику, а я чувствую, что в последние минуты он — со всеми своими шутками и прибаутками — не совсем здесь. Он все больше и больше уходит в себя, как бы замедляется, и это плохо, он может легко упустить публику — и весь вечер насмарку. И некому его защитить.

— Халик, сказал ты, брат мой, хватит похорон. Ты прав, истинный праведник, беру на заметку, исправляю ситуацию по ходу дела. Слушай, Нетания, не будем такими тяжеловесными, но тем не менее я должен рассказать вам кое-что личное, даже, скажем так, интимное. Чувствую, мы немного сдружились, только ты, Иоав, подкрути-ка кондиционер, тут просто дышать нечем!

Публика аплодирует, восторженно соглашаясь.

— Значит, такие дела. Перед выступлением я тут покрутился по городу, проверял пути спасения бегством, если, предположим, меня станут стаскивать со сцены. — Он улыбается, но с угла улыбки свисает тяжесть, и каждый, кто находится в этом зале, это знает. — И вдруг я вижу старика лет восьмидесяти примерно, весь он высушенный, сморщенный, сидит на скамейке и плачет. Старик плачет? Как же к нему не подойти? Возможно, он переживает по поводу изменений в завещании? Я осторожно приближаюсь, спрашиваю: «Господин, почему вы плачете?» «Как же мне не плакать, — отвечает старик. — Месяц тому назад я встретил девушку тридцати лет, красивую, умопомрачительную, сексуальную, мы полюбили друг друга, начали жить вместе». «Это потрясающе, — говорю я ему, — что же тут плохого?» «Послушай, — отвечает мне старик, — мы каждое утро начинаем день двухчасовым бешеным сексом, потом она делает мне гранатовый сок, богатый железом, и я иду в поликлинику. Возвращаюсь, снова сумасшедший секс, она готовит мне запеканку со шпинатом, который содержит антиоксиданты. После полудня я иду в клуб, играю в карты с приятелями, возвращаюсь, ночью занимаемся безумным сексом, и так это изо дня в день…» «Все великолепно, — говорю я ему, — мне бы такую жизнь… Но почему же вы так горько плачете?» Старик задумывается на минуту и говорит: «Я не помню, где живу».

Публика взрывается смехом. Он оценивает эти раскаты хохота, словно проверяет устойчивость камня под напором речного потока, и еще до того, как утихнут последние всплески ликования, бросается в атаку:

— Так на чем мы остановились? Прапорщик… киборг…

Он вновь утрированно пародирует твердую, решительную походку, шлет публике легкую заискивающую улыбку, вызывающую у меня спазмы желудка.

— Прапорщик все время подгоняет меня: «Ялла, надо двигаться, чтобы не опоздать, упаси боже, не пропустить». А я ему: «Что, командир?» Он смотрит на меня как на умственно отсталого: «Они не станут тебя ждать целый день, — говорит он. — Ты ведь знаешь, как это с похоронами, да еще в Иерусалиме, со всеми их религиозными обычаями и законами. Рухама не сказала, что ты должен быть в четыре на кладбище Гиват Шауль?» «Кто это — Рухама?» Сижу на кровати, уставившись на него. Клянусь, я никогда еще не видел прапорщиков так близко, может быть, только в журнале National Geographic. А он говорит: «Позвонили из твоей школы, чтобы тебе сказали, сам директор позвонил, ты должен быть в четыре на кладбище». А я не понимаю, что он говорит. Все, что они говорят мне, — я слышу впервые в жизни. И с чего бы вдруг наш директор школы стал обо мне говорить? Откуда директор вообще знает, кто я такой? Что именно он сказал? У меня есть еще один вопрос, который я должен задать прапорщику, но мне стыдно спрашивать, я не знаю, как спрашивают о таких вещах, да еще самого прапорщика, человека, которого я, по правде, совсем не знаю. Но вместо этого получается, что я его спрашиваю: «Почему я должен собирать рюкзак?» Прапорщик смотрит вверх, на потолок палатки, словно уже окончательно отчаялся и махнул на меня рукой. Он говорит: «Хабуб, ты еще не понял? Ты сюда уже не вернешься». Я спрашиваю: «Почему?» «Да потому, что у вас шива, — говорит он мне, — и когда она закончится, все твои дружки уже все здесь закончат».

— Прекрасно, теперь выясняется, что в программе еще и шива. Правда же, обо всем подумали, разнообразная программа, все предусмотрели, но только почему меня не поставили в известность? А я, слушая все это, больше всего на свете хочу спать, прямо умираю. Зеваю все время. Даже прямо в лицо прапорщику. Не могу с собой совладать. Расчищаю себе место на кровати, отодвигаю в сторону вещи, укладываюсь, закрываю глаза и исчезаю.

Он, на сцене, закрывает глаза, неподвижно замирает. И когда он стоит, опустив веки, лицо светлеет, исполняется выразительности и даже возвышенной духовности. Рука рассеянно теребит край рубахи. От жалости к нему у меня заходится сердце, но тут он открывает рот:

— Вы ведь знаете эти армейские кровати, которые посреди ночи складываются, а ты внутри, они проглатывают тебя, словно хищное растение? Утром приходят твои товарищи, а Довале нет, совершенно исчез, только очки и шнурки от ботинок, а кровать облизывает губы и слегка рыгает?

Кое-где — легкие смешки. Публика не уверена, можно ли смеяться в такую минуту. Однако двое молодых людей в кожаных одеждах, только они, разражаются негромким продолжительным смехом, этаким странным мурлыканьем, распространяя беспокойство на столики неподалеку. Смотрю на них и думаю: как же я двадцать пять лет подряд изо дня в день впитывал радиацию, исходящую от подобных людей, пока не пришел момент, после Тамары, уже без Тамары, когда, по-видимому, был уже не в состоянии поглощать и начал извергать наружу все, что накопилось.

— Вставай, — строго говорит мне прапорщик, — какого черта ты разлегся?

И тогда я встаю. Жду. Будто он вот-вот уйдет, а я снова улягусь спать. Ненадолго, только до момента, пока все пройдет и мы все забудем. Вернемся к тому, что было до всех этих глупостей.

Но он уже начал психовать, я его раздражал, этого прапорщика, однако раздражался он с осторожностью.

— Отодвинься, — говорит он мне, — стой здесь, дай-ка мне уложить твои вещи.

Я не понимаю. Прапорщик соберет мой рюкзак? Даже не знаю, это вроде как Саддам Хусейн подходит к вам в ресторане: «Могу ли я заинтересовать вас карамелизированным суфле из лесных ягод, которое я приготовил собственноручно?»

Он останавливается. Ждет. Надеется, что в публике раздастся смех, который почему-то запаздывает. Глаза его моментально становятся чистыми и ясными. Он безошибочно определяет ловушку, расставленную публикой: история, которую он рассказывает, уничтожает всякую возможность над ней посмеяться. Я вижу, как работает его мысль. Он немедленно принимается за определение новых границ игрового поля, выдает нам разрешение:

— Слышали ли вы о женщине, заболевшей смертельной болезнью, которую мы называть не будем, чтобы не делать ей скрытой рекламы?

Он широко раскрывает свои объятья, весь излучая веселье.

— Короче, женщина говорит мужу: «Мне приснилось, что если мы займемся анальным сексом, я выздоровею». Вы об этом слышали? Где же вы живете? Ну, слушайте хорошенько! Мужу это показалось немного странным, однако ради здоровья жены чего не сделаешь. Ладно, ночью они ложатся в постель, занимаются анальным сексом, тик-так, засыпают. Утром муж просыпается, протягивает руку к другой половине кровати — а там пусто! Он вскакивает на ноги, неужели это конец? Ан нет, он слышит, как его жена поет в кухне. Он мчится на кухню, жена стоит, готовит салат, улыбается, классно выглядит! «Послушай, что случилось, — говорит она ему. — Удивительное дело: я рано проснулась, вдруг почувствовала себя очень-очень хорошо, помчалась в больницу, мне сделали анализы, снимки и сказали, что я выздоровела! Что я — врачебное чудо!» Муж слушает и разражается горькими рыданиями.

«Что же ты плачешь? — спрашивает жена. — Ты не рад тому, что я выздоровела?» «Рад, конечно же, очень рад, — отвечает он ей сквозь слезы. — Но сейчас я только думаю о том, что мог спасти и маму!»

Некоторая часть публики воротит нос, но большинство смеется во все горло. И я тоже. Что тут скажешь, хороший анекдот. Надеюсь, мне удастся его запомнить. Довале испытующе смотрит на нас, словно сканируя, пробегает взглядом по залу.

«Хороший ход, — говорит он самому себе во весь голос, — все-таки у тебя это есть, Довик!»