Войти в почту

Михаил Голубков: Чтение перестало быть престижным занятием

60-летие отметил Михаил Голубков — заведующий кафедрой истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса МГУ им. Ломоносова, известный филолог и публицист. Перед знаковой датой мы поговорили с юбиляром о состоянии сегодняшней литературы и тех процессах, которые происходят с ней на наших глазах, в наше время, ее месте в нашей жизни и перспективах развития. Разговор начался с выяснения принципиального вопроса: а есть ли, с точки зрения ученого, у современной литературы «право на существование». Роман с государством закончился — Михаил Михайлович, мы вот все говорим — литература, литература... А зачем она нужна? — Да не такой уж странный это вопрос в нынешней ситуации, когда многие писатели чувствуют свою невостребованность, а круг читателей резко сузился… И все же общественная потребность в литературе очевидна. Она является сферой рефлексии общества о современной жизни, об исторических ситуациях и положениях, в которых мы оказываемся. Литература формирует и транслирует национально значимые смыслы, является сферой национального самосознания, включает в себя квалифицированного читателя, способного к рефлексии о национальной судьбе и умеющего ориентироваться в смысловом поле литературы, знающего, о чем она, умеющего вступить в диалог с писателем, способного сопоставлять различные художественные концепции. — А что такое современная литература? — Это та литература, что еще не стала историей. Те литературные события, которые происходят на наших глазах. — Но если понятно, что завершения у современной литературы нет и завершение этого периода принципиально сдвинуто в будущее, то где его начало? — Ответить на этот вопрос можно, если мы попытаемся определить принципиально новые обстоятельства, в которых протекает современная литературная жизнь. Они кардинально отличаются от тех, что мы видели на прежних этапах литературного развития. Тот момент, когда они начали складываться, может определить хронологическую веху, начинающую современный литературный период. — И в чем же их суть? — Прежде всего, они характеризуются новыми принципами отношений литературы и государства, литературы и власти. Их можно определить как взаимное охлаждение и отчуждение после того бурного романа, который развивался на протяжении всего советского времени, когда власть нуждалась в литературе, но и литература нуждалась во власти. Эти отношения и правда напоминали напряженный и интенсивный роман — со взаимными подозрениями в неверности, с ревностью, кровью… Власть искала в литературе верного соратника и друга, и осыпала художника, ставшего им, драгоценными дарами, формируя то направление, которое получило название «соцреализм». При этом уничтожались целые литературные направления, если они были неугодны. Так исчезли обэриуты, представляющие абсурдизм и заумь, и, казалось бы, противоположные им новокрестьянские писатели. Представители обоих направлений (Д. Хармс, К. Вагинов, А. Введенский, представляющие абсурд как сложную философскую систему, и С. Есенин, А. Ганин, П. Васильев, Н. Клюев, С. Клычков, представившие в своих творениях русскую деревню как цивилизационный феномен) были уничтожены. — Но роман-то продолжался! — Самое парадоксальное состоит в том, что и художники, в том числе любимые и уважаемые нами, искали любви власти — то есть роман был взаимным, правда, не становясь от этого менее опасным и кровавым. Так, например, знаменитый разговор Сталина с Булгаковым закончился обещанием вождя перезвонить и пригласить писателя на встречу. И Булгаков 11 лет, до самой смерти ждал этого звонка. Можем ли мы представить себе, например, Ремизова, ждущего с нетерпением звонка президента Третьей Республики? Но, повторю, этот роман перешел внезапно во взаимное охлаждение, сменившееся полным взаимным равнодушием. Об утрате литературоцентризма не писал только ленивый, тем не менее это факт: литература явно утратила ту роль в русской культуре, которой обладала еще пару десятилетий назад. Уход политической цензуры тоже характеризует внешние обстоятельства современного литературного развития. Однако уход политической цензуры охарактеризовался появлением более страшной — цензурой рынка. В принципе писатель мог обойти политическую цензуру, и для того существовало множество возможностей: можно было пустить свое произведение в самиздат, как это сделал, сам того не желая, Твардовский, раздавая направо и налево гранки своей поэмы «По праву памяти»; можно передать на Запад, как это сделал Пастернак с романом «Доктор Живаго», или как это делали Синявский и Даниэль, поплатившиеся, правда, свободой за свои стилистические и эстетические разногласия с советской властью. В конце концов, можно было эмигрировать и публиковаться в Тамиздате! А вот цензуру рынка практически не обойти: она всесильна, не знает границ. Главное: смена цензур, являясь важнейшим обстоятельством современной литературной жизни, не увеличила, а, напротив, сузила рамки творческой свободы. — Изменилась ли сегодня роль писателя? — Да, и сильно! Утрачен прежний статус писателя, а ведь он был чрезвычайно высок! Слово писателя, в первую очередь, Сергея Залыгина, смогло остановить очередной советский циклопический проект переброски части стока северных рек в Среднюю Азию. Увы, ныне писатель из учителя жизни, из «зрячего посоха» превратился в фигуру почти частную, зависимую от премий и литературной фортуны, от внимания ветреной читательской аудитории, склонной как возносить, так и быстро забывать. Нынешнее положение писателя, когда он, за редким исключением, не может жить писательским трудом, привело к тому, что писательство перестало быть профессией и даже исключено из реестра профессий Российской Федерации. — Да, это печально известный факт. Но и с чтением у нас проблемы... — Да, к обстоятельствам, в которых развивается сегодня литература, можно отнести и почти катастрофическое сужение читательской аудитории и ее атомизацию. Чтение перестало быть престижным занятием, книги не обсуждаются, не влияют на общественные настроения, оно стало делом приватным и не обязательным. В дополнение ко всему издательское дело окончательно превратилось в бизнес, а издатель — в бизнесмена. В результате литература подчиняется законам бизнеса — так и формируется цензура рынка. Возникает феномен литературного проекта, связанный с созданием раскручиваемых, рекламируемых и раскупаемых серий (без серийности ныне писателю не прожить!), заключаются кабальные договоры, по которым писатель должен создавать по книге в год, целенаправленно раскручиваются те или иные писательские имена, часто вне зависимости от смысловой глубины и художественных достоинств их текстов. Но книги выходят! И их много — ежегодно появляется около трехсот новых прозаических книг, принадлежащих как авторам с литературным стажем, так и дебютантам. Но из этого потока выхватывается два-три имени, чьи произведения прочитываются и получают полноценную читательскую реакцию. Книга становится популярной, издается все новыми и новыми тиражами, и в этом случае цензура рынка преодолена! Так интересы бизнеса и интересы творческой личности, художника, совпадают, и дело даже не в гонораре, который с каждой допечаткой тиража становится все весомее, но в расширении читательской аудитории. В последние годы таким успехом пользовались романы Евгения Водолазкина «Лавр» и Гюзели Яхиной «Зулейха открывает глаза». — Но кажется, что и в этих ситуациях, вполне благополучных, вы видите некую опасность? — Да, увы… Читательский успех и признание заставляют задуматься над продолжением писательства, а бизнес в лице издателя активно подталкивает автора к следующей книге. И тут возникает явление, которое можно назвать феноменом второй книги. Если «Зулейха» Яхиной была ее действительно первой книгой, то «Лавр» Водолазкина таковой не являлся, но был первой заметной книгой, принесший автору известность и признание в широкой (насколько это сегодня возможно) читательской аудитории. Но книги не пишутся по заказу, вдохновение и зрелость художественного замысла не подчиняются товарно-денежным книгоиздательским отношениям. Поэтому вторая книга, написанная уже по заказу, оказывается, увы, хуже! Явно вымышленный и полный повторов и литературных штампов про Соловки и ГУЛАГ роман Евгения Водолазкина «Авиатор» не спасает ни столь же измышленный фантастический сюжет, ни уж совсем смотрящаяся комически любовная интрига, в результате которой проснувшийся после искусственной летаргии герой женится на внучке своей возлюбленной, которую, впрочем, тоже зовут Анастасия, как и бабушку, с которой некогда он был связан любовными узами. Замена почти незаметная… Та же история произошла с Гюзелью Яхиной. Головокружительный успех «Зулейхи» заставляет быстро писать следующий роман «Дети мои». Исторически недостоверный да и в принципе невозможный в реалиях ХХ века сюжет робинзонады, когда малограмотный учитель немецкого языка из немцев-колонистов Поволжья перебирается со своей возлюбленной через Волгу на противоположный крутой берег и оттуда пытается осмыслить исторические события начала века и гражданской войны, кажется надуманным. Литература не может создаваться по приказу и принуждению, будь то рапповская дубинка, соцзаказ, требования партии или диктат рынка. И если в моем ближайшем окружении были те, кто принял «Авиатора», то принять «Дети мои» не смог никто. По законам, но иным — Михаил Михайлович, а можете ли вы назвать закономерности развития литературы? — Сегодня, как мне кажется, мы сталкиваемся с парадоксальной ситуацией: у нас есть литература, но нет литературного процесса. Поясню. Литературный процесс — совокупность художественных явлений, длящихся во времени и имеющих между собой причинно-следственную связь. Это некий вектор, движение которого вперед обусловлено прошлым литературы и совокупностью явлений настоящего. Но парадокс нынешней литературной ситуации в том, что современная литература развивается не столько во времени, сколько в пространстве. Поэтому и понятие литературного процесса уместно будет заменить на понятие литературного пространства. Ныне литература представляет собой бескрайнее поле, засеянное множеством литературных семян и дающее разнообразные плоды — от цветов зла до ярчайших роз; от сорняков до культурных растений; от полевых цветов до рафинированных голландских тюльпанов. Однако это бескрайнее поле необозримо: на нем нет вышки, на которую читатель или критик (как квалифицированный читатель) мог бы подняться и обозреть все. — Кстати, а что, на ваш взгляд, происходит с критикой? Она хоть как-то сохранилась? — Увы, уровень литературно-критической мысли резко снизился по сравнению с последними советскими десятилетиями. Дар критика, возможно, более редкий, чем писательский дар, ныне не востребован. В результате критик теперь — не представитель читателя в литературе, а скорее коммивояжер и рекламный агент, распространяющий продукцию того или иного издательства или того или иного автора. Лозунг «читаю за деньги», еще недавно воспринимавшийся как анекдотический, нынче лишен комического аспекта: критика — тоже профессия, почему бы и за деньги не читать? Какая уж тут рефлексия, какое представительство от лица читательского большинства? Нет, времена А. Макарова, М. Щеглова, В. Лакшина, И. Дедкова, А. Анненского в далеком историческом прошлом. Между тем потребность литературы в активной литературно-критической рефлексии велика! Именно критик как важнейшая фигура литпроцесса смог бы обозревать литературное пространство, улавливая в нем закономерности литературного процесса. — А как бы вы сформулировали основные темы и тренды современной литературы? — Думается, один из векторов — обращение в прошлое. И тут литература обнаруживает удивительное многообразие форм. Одна из них — неоархаика. Суть ее в том, что художник моделирует будущее, обнажая некие исконные свойства русской жизни. Они могут проявляться и спустя несколько столетий после техногенной катастрофы, бросившей Москву (Россию? Все человечество?) в доисторическое время (роман Татьяны Толстой «Кысь»), обнаруживающее некие вневременные сущности национального характера. А Сорокин, например, обращаясь к неоархаике, идет по другому пути: он создает образ русского средневековья, при этом локализуя его в недалеком будущем. Образ будущего крайне противоречив: герои ездят на автомобилях с водородными двигателями, но при этом формы социальной организации вплотную приблизились к средневековым: реставрированы монархия, опричнина как карательный институт, главными народными авторитетами становятся кликуши и юродивые... Сорокин обратился к неоархаике в первое десятилетие нового века в таких повестях, как «День опричника», «Сахарный Кремль», «Метель», в романе «Теллурия». — А что вы думаете относительно появившихся у нас литературных ремейков? — Очевидно, вы о другом, о той форме литературного обращения в прошлое, которую можно назвать «калькированием». Когда создаются литературные ремейки ставших уже классическими. Такого рода «кальку», например, снимает Р. Сенчин с повести В. Распутина «Прощание с Матерой» (роман «Зона затопления»). На современнейшем материале (сибирские деревни и по сей день уходят на дно рукотворных морей, нужных для обеспечения электроэнергией алюминиевых заводов) почти с репортерской бесстрастностью он воспроизводит конкретноисторические реалии, ставшие основанием мифа о русской Атлантиде, созданного Распутиным. Ситуация парадоксальная: обычно литература сначала осмысляет исторические процессы, а спустя время они мифологизируются, становясь формой национального мышления. Здесь же Сенчин воспроизводит обстоятельства жизни Сибири XXI века, мало изменившиеся за полвека после публикации повести Распутина, и показывает явления, возведенные тогда писателем на уровень национальной мифологии. — А как же романтизм... — Историческое время оказывается важнейшим предметом рефлексии в двух последних романах Юрия Полякова: «Любовь в эпоху перемен» (2015) и «Веселая жизнь, или Секс в СССР» (2019). Но обращение это происходит на принципиально различных основаниях. В романе «Любовь в эпоху перемен» писатель констатирует трагический разрыв между прошлым, «эпохой перемен» рубежа 1980–1990-х годов, и настоящим, принципиально отказавшимся реализовать иллюзии личной и социальной жизни тех наивных и по-детски романтических лет. А в «Веселой жизни…» мы сталкиваемся с иронической романтизацией последнего советского десятилетия, в которое погружается, устав от юбилейной суеты собственного шестидесятилетия, автобиографический герой Полякова. Здесь есть и самоирония, и история травли писателя «русской партией» Ковригина, за которым угадывается Солоухин. С жанровой точки зрения этот роман тяготеет к «Алмазному моему венцу» Катаева, где литературная ситуация 1920-х годов осмысляется спустя несколько десятилетий, а реальные участники скрыты за псевдонимами. Вот и Поляков лишь слегка меняет имена: себя именует Полуяковым, известный политобозреватель Бовин назван Вовиным, и так далее. Драматическая история травли автора «Писем из Русского музея» и «Черных досок» дана в романе сквозь призму грустной иронии, но само время, его приметы и быт описаны вкусно и ностальгически. — Подбираемся к выводу. Получается, что если эта тенденция продолжится... — ...То второе десятилетие ХХ века можно будет назвать периодом литературных ретроспекций. Это один из векторов современного литературного развития. СПРАВКА «ВМ» Михаил Михайлович Голубков родился 11 февраля 1960 года в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Филолог-русист, преподаватель русского языка и литературы, доктор филологических наук. Работает на кафедре истории русской литературы с декабря 1985 года, лауреат премии Ученого совета МГУ им. И. И. Шувалова. Область научных интересов — русский литературный процесс 1920–1950-х годов, история литературной критики 1920–1990-х годов, современная литература, культурологическая проблематика литературы ХХ века, отражение национального менталитета в литературе и культуре ХХ века. Читайте также: Андрей Золотарев: Сценарист — это самая свободная профессия на Земле

Михаил Голубков: Чтение перестало быть престижным занятием
© Вечерняя Москва