Войти в почту

Знаменитая «русская интеллигенция» — в чем её величие и её ничтожество?

Прослойка интеллигенции — специфическое явление русской культуры. Западная культура никакой интеллигенции не знает, а знает только интеллектуалов, которые, по большому счету, являются интеллектуальной обслугой правящих классов. Главной же чертой интеллигенции является совесть и связанная с ней обязанность «хождения в народ». На западе же вменять интеллектуалу подобную обязанность никому бы и в голову не пришло. Интеллектуал должен обладать умом и компетентностью и не более того.

Знаменитая «русская интеллигенция» — в чем её величие и её ничтожество?
© ИА Regnum

В своей поэме «Кому на Руси жить хорошо» Николай Некрасов так формулирует главную мечту всей русской интеллигенции:

«Эх! эх! придет ли времечко, Когда (приди, желанное!..) Дадут понять крестьянину, Что розь портрет портретику, Что книга книге розь? Когда мужик не Блюхера И не милорда глупого — Белинского и Гоголя С базара понесет? Ой люди, люди русские! Крестьяне православные! Слыхали ли когда-нибудь Вы эти имена? То имена великие, Носили их, прославили Заступники народные! Вот вам бы их портретики Повесить в ваших горенках, Их книги прочитать…»

Главное, чтобы «мужик» наконец «понес с базара» великую культуру — вот в чем главная цель русской интеллигенции, ибо приобщение к культуре — залог народного освобождения.

Потом эту эстафету приняли большевики, которые напечатали и поставили на полки каждого приличного советского гражданина тома великой литературы — как русской, так и зарубежной. В СССР русский мужик таки «понес с базара» великую культуру. Мечта дворянина-интеллигента Некрасова была осуществлена.

Однако, несмотря на все величие и гуманизм своих мечтаний, которые русская интеллигенция XIX века унаследовала от русской дворянской культуры, она имела ряд типичных недостатков, которые очень серьезно влияли и влияют на путь России и русской культуры. Не последнюю роль сыграли эти недостатки и в крахе СССР. Ведь интеллигенция — это общественный авангард, и потому если этот авангард дает слабину, то следом за ним начинаются проблемы и у всего общества.

Из-за этих недостатков большевики, решив проблему массовой доступности высокой культуры, далее не смогли создать передовую культурную инфраструктуру, которая позволила бы не только ознакомиться с великими шедеврами, но и по-настоящему приобщиться к их смыслу. Из-за того, что этого по факту не было сделано, в итоге русский мужик сначала понес с базара великую культуру, а потом стал быстро избавляться от нее за ненадобностью в перестройку, стремительно превращаясь в воинственно-антикультурную массу. Благодаря большевикам он узнал «имена» и повесил «портретики» и даже «прочел», но ничего не понял, а если бы понял, то никакой перестройки бы не было. Интеллигенция же превратила свои классические недостатки в пороки и превратилась из народофильческой прослойки в народофобческую.

Подавляющее большинство текстов о шедеврах мировой культуры, которые мне довелось прочесть, грешат рядом типичных недостатков. Первый недостаток, который сразу бросается в глаза, состоит в том, что обычно концепция, излагаемая автором критической статьи, имеет к тексту анализируемого произведения в лучшем случае косвенное отношение. Раз поверив в какую-нибудь интеллектуальную систему или идею, большинство авторов начинает, что называется, «натягивать сову на глобус», то есть грубо подверстывать мысль автора произведения под свое мировоззрение, очень мало заботясь о том, что собственно сказал тот или иной гений. В итоге, когда ты берешь критическую статью, дабы лучше понять смысл великого произведения, создается впечатление, что ты и автор просто читали разные книги…

В глубине такого несоответствия большинства интерпретаций великим текстам лежит загадка, которую нам поможет разгадать великий представитель русской интеллигенции Виссарион Григорьевич Белинский. Его хрестоматийная статья от 1838 года «Гамлет, драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета» изобилует всеми «классическими» недостатками, фундаментальную причину которых Белинский в последствии преодолел.

Первый недостаток, как я и говорил, — полное или частичное несоответствие интерпретации тексту. Белинский на момент написания этой статьи был под мощнейшим влиянием философии Гегеля, которую «накладывал» на все подряд. Разумеется, через Гегеля он проинтерпретировал и «Гамлета». А так как — либо дух Гегеля, либо дух Шекспира, — то интерпретация Белинского хотя и несет на себе отпечаток гениальности, вместе с тем в целом, по общей модели Шекспиру не соответствует. Сравните Гегелевскую оценку еврипидовской трагедии «Ипполит», которую он дает в своей «Философии религии», и оценку «Гамлета» Белинским. Гегель пишет:

«Трагедия кончается примирением, разумной необходимостью, которая здесь начинает опосредствовать себя. Это справедливость, которая, таким образом, удовлетворяется сентенцией: не существует ничего, что не было бы Зевсом, а именно вечной справедливостью. Здесь налицо трогательная необходимость, которая, однако, совершенно нравственна; перенесенное несчастье совершенно ясно; здесь нет ничего слепого, бессознательного».

А вот что пишет о «Гамлете» Белинский:

«Он (Гамлет — прим. моё) прощает Лаерту свою смерть и говорит: «Смерть! так вот она, Горацио»; потом, завещавши своему другу открытием истины спасти его имя от поношения, умирает, и мысль о его смерти сливается для зрителя с звуками унылой музыки, душа, просветленная созерцанием абсолютной жизни, невольно предается грусти, но эта грусть спокойна и торжественна, потому что душа зрителя уже не видит в жизни ничего случайного, ничего произвольного, но одно необходимое, и примиряется с действительностию».

Белинский почти дословно повторяет гегелевскую концепцию примирения, которым, по Гегелю, должна заканчивается любая трагедия, применяя ее к «Гамлету», тогда как весь смысл и все величие этого творения Шекспира состоят в противоборстве с концепцией подобного примирения. Одной из ключевых задач Шекспира было преодолеть древние античные представления о мести, на которых во многом действительно была построена античная трагедия. Гегель берет и развивает именно эти представления, которые неминуемо ведут к примирению между добром и злом, а Шекспир их преодолевает, но Белинский это одновременно и видит, и не видит. Тут же Белинский, не замечая свою же непоследовательность, пишет о долге мести следующее:

«Жребий брошен: само провидение избирает его мстителем — и он клянется мстить, страшно мстить; но это только порыв… Погоди, Гамлет: ты любишь добро, ненавидишь зло, ты сын, но ты и человек».

Прямо указав, по сути, на то, что древние античные представления о мести входят в конфликт с человечностью, и что об этом пишет Шекспир, Белинский, однако, интерпретирует весь смысл произведения в целом через Гегеля.

В этом же отрывке Белинского виден еще один типичный недостаток — интеллигенция плохо понимала связь между культурой, политикой и государством. Белинский пишет, что Гамлет завещает Горацио «спасти его имя от поношения». Тут от Белинского ускользает очевидный смысл шекспировских строк, в которых Горацио объясняет, почему он должен рассказать народу правду о Гамлете:

«Об этом также мне сказать придется

Из уст того, чей голос многих скличет;

Но поспешим, пока толпа дика,

Чтоб не было ошибок, смут и бедствий».

Пока Горацио не сообщит правду, «толпа дика», а государству грозит множество «ошибок, смут и бедствий». Смысл рассказа правды о Гамлете не столько в том, чтобы «спасти от поношения» его имя, сколько в том, чтобы усмирить смуту. Этот государственнический, политический мотив Белинский не улавливает в силу «родового» недостатка интеллигенции, который позже будет развит в порок аполитичности и окончательного разъединения культуры и политики. Одним из прямых следствий этого порока мы имеем сегодня идиотские псевдоинтеллигентские разговоры о коррупции и Навальном. Сегодняшняя интеллигенция грубо отделяет «высокое» от политики, причем, обсуждая последнюю, все сводит к грубейшей и примитивной бытовухе. Примитивность нынешнего политического дискурса — прямое следствие этого отделения.

Тут же с этим недостатком разделения культуры и политики соседствует неразрывно связанный с ним третий типичный недостаток: недостаточная способность по-настоящему уважать великие тексты. Это неуважение проявляется в двух главных формах. Первая форма — «народная», когда на великий текст смотрят как на нечто бесполезное, а потому и ненужное. Вторая форма — интеллигентская, когда на великий текст тоже смотрят как на бесполезный, но несколько иначе. В этой второй форме интеллигенция наследует принципу, сформулированному Оскаром Уайльдом в предисловии к «Портрету Дориана Грея»:

«Тому же, кто создает бесполезное, единственным оправданием служит лишь страстная любовь к своему творению. Всякое искусство совершенно бесполезно».

Согласно этому принципу великий текст и его творец воспринимаются как нечто заранее настолько ослепительное, что уже невозможно различить, в чем, собственно, заключаются ослепительность и гениальность. Такой подход порождает и порождал особую интеллигентскую выспренность и часто бессмысленные нагромождения превосходных эпитетов, которыми переполнены тексты о шедеврах культуры. Эта вторая форма неуважения многим представляется своей противоположностью, однако подлинное уважение к великому тексту заключается в понимании его содержания, а лишь потом уже в выказывании восторгов. Восторги без понимания суть такое же неуважение, как и простое презрение к тексту, ибо общий знаменатель у обоих этих форм — непонимание и бесполезность, с той только разницей, что в бесполезности искусства многие находят отдохновение. Следуя этой печальной интеллигентской традиции, Белинский пишет:

«Излагая содержание драмы, мы не имели гордого намерения ввести читателя в сферу Шекспира и показать этого великана поэзии во всем блеске его поэтического величия. Подобное предприятие было бы неисполнимо».

Если бы это написал современный недоинтеллигент, то я бы жестко ответил: «Ах ты не можешь? Такое «предприятие» для тебя «неисполнимо»? Тогда не марай бумаги! И так уже понаписали тома всякой галиматьи! Так и скажи, что не можешь выступить в качестве проводника «читателя в сферу Шекспира». Но Виссариону Григорьевичу я этих слов ни в коем случае не адресую, потому что он, в отличие от наших современников, умел по-настоящему платить за сказанное, а главное, сумел преодолеть то, что лежит в основе всех интеллигентских недостатков — специфическое мироощущение, блокирующее полноценное, самостоятельное и альтернативное мышление, возможность которого безотчетно искала вся русская интеллигенция XIX века, пытаясь его реализовать.

Об этом мироощущении Белинский прямо писал в письме к Боткину от 1841 года, то есть спустя 3 года после написания статьи о «Гамлете». В этом письме Белинский говорит о своем фундаментальном перевороте по отношению к философии Гегеля:

«Я давно уже подозревал, что философия Гегеля — только момент, хотя и великий, но что абсолютность ее результатов ни к… не годится, что лучше умереть, чем помириться с ними. Это я сбирался писать к тебе до получения твоего этого письма. Глупцы врут, говоря, что Гегель превратил жизнь в мертвые схемы; но это правда, что он из явлений жизни сделал тени, сцепившиеся костяными руками и пляшущие на воздухе, над кладбищем. Субъект у него не сам себе цель, но средство для мгновенного выражения общего, а это общее является у него в отношении к субъекту Молохом, ибо, пощеголяв в нем (в субъекте), бросает его, как старые штаны. Я имею особенно важные причины злиться на Гегеля, ибо чувствую, что был верен ему (в ощущении), мирясь с рассейскою действительностью, хваля Загоскина и подобные гнусности и ненавидя Шиллера».

Надо сказать, что способность к такому перевороту является главным качеством не только ученого и критика, но полноценного человека вообще. Без этой способности полноценное понимание невозможно. Главное же состоит в том, что Белинский прямо говорит о том, что был верен Гегелю в «ощущении» и именно потому находился под интеллектуальным воздействием его философии. В фундаменте — это ощущение, которое заставляет мириться с окружающей несовершенной действительностью, а потом, как следствие, увлечение соответствующей философией, но ощущение первично. Именно наличие у себя этого ощущения в прошлом для Белинского особо драматично. Повторюсь, способность переживать подобные драмы — главный знак «качества» интеллектуала и человека.

Белинский далее прямо говорит о том, что тот, кто как ранее и он сам, продолжает жить в этом ощущении, не является человеком в полном смысле слова. А так как это ощущение выражает прежде всего Гегель и немецкая философия, то Белинский, не стесняясь, говорит, что немцы еще не вполне люди и им еще только предстоит стать людьми и перестать быть немцами:

«Выписка из Эхтермейера порадовала меня, как энергическая стукушка по философскому колпаку Гегеля, как факт, доказывающий, что и немцам предстоит возможность сделаться людьми, человеками и перестать быть немцами».

В этом Белинский абсолютно последователен и точен, ибо если следовать ощущению правильности всего сущего, то ходить в народ не надо. Для Гегеля же подобное хождение, как и подлинный смысл распятия Христа, — безумие.

На этом внутреннем перевороте и способности к нему русской культуры был построен СССР, ибо сам «отец» советской идеологии Карл Маркс в свою очередь, подобно Белинскому, совершил переворот по отношению к философии Гегеля, заявив свой знаменитый тезис: «философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Как и Белинский, Маркс связывает эту страсть по изменению мира с человечностью как таковой. Ибо для Маркса главным свойством человеческой «родовой сущности» является способность к изменению себя и мира вокруг.

Значение данного переворота вместе с непосредственно вытекающим из него альтернативным путем развития не было должным образом осмыслено в СССР. А потом большинство интеллигенции оказалось к такому перевороту неспособно, и поэтому сегодня, на обломках СССР, мы вынуждены читать и слушать всякую галиматью.